Слухи ширились. Говорили, что от холеры человек умирает в полчаса, что от нее не спасают никакие средства и что вообще все это выдумали немецкие профессора из университета… Вяземский все еще раздумывал, как быть. Наконец, решился он на Остафьево, «запасся пиявками, хлором, лекарствами, фельдшером и приехал вечером в деревню». Все пути были оцеплены карантинными патрулями, выбраться из усадьбы стало невозможно.
А погода стояла совсем не под стать холере. Пышная, великолепная подмосковная осень, полная ярких красок, с щедрым солнцем и голубым небом… И над всем этим — Смерть, невидимая, неосязаемая…
Как осень хороша! Как чисты небеса!Как блещут и горят янтарные лесаВ оттенках золотых, в багряных переливах!Как солнце светится в волнах, на свежих нивах!Как сердцу радостно раскрыться и дышать,Любуяся кругом на Божью благодать.Средь пиршества земли, на трапезе осенней,Прощальной трапезе, тем смертным драгоценней,Что зимней ночи мрак последует за ней,Как веселы сердца доверчивых гостей.Но горе! Тайный враг, незримый, неизбежный,Средь празднества потряс хоругвию мятежной.На ней начертано из букв кровавых: Мор…
Вяземский не знал о том, что одновременно с ним этим странным сочетанием Красоты и Смерти любуется и Тютчев:
Люблю сей Божий гнев! Люблю сие незримоВо всем разлитое, таинственное Зло —В цветах, в источнике прозрачном, как стекло,И в радужных лучах, и в самом небе Рима!Все та ж высокая, безоблачная твердь,Все так же грудь твоя легко и сладко дышит,Все тот же теплый ветр верхи дерев колышет,Все тот же запах роз… и это все есть Смерть!
«Осень 1830 года», стихотворение необычайно эффектное и яркое, выстроено Вяземским во многом по той же схеме, что и «Первый снег». «Роскошный слог» — назвал такую манеру друга Пушкин. И, кстати, послал другу привет в собственной «Осени» (1833), лукаво повторив «вяземские» эпитеты: «В оттенках золотых, в багряных переливах» — «В багрец и золото одетые леса»… Вяземский, в свою очередь, подхватил пушкинский образ угасающей от чахотки девушки и обыграл его в своей «Осени» («И в осени своя есть прелесть. Блещет день…»), впервые опубликованной в 1862 году. Закрыта «осенняя» тема им была в германском курорте Бад-Гомбург, где престарелый князь написал небольшое, но живописное стихотворение «Осень 1874 года (Гомбург. Октябрь)».
…Эпидемия уже в соседних селах. В пустом и полутемном господском доме пахло хлором, редькой, ромашкой, уксусом, еще какой-то гадостью; слуги держали в карманах флаконы с ароматической солью. На кухне во все блюда добавляли постное масло. Комнаты окропили святой водой. На столе Вяземского стояла большая бутылка испанского хереса — почему-то считалось, что херес защищает от холеры. Дети, вопреки обыкновению, не шалили, не поддевали друг друга, а молча жались к отцу — им было страшно. Чтобы их подбодрить, князь вечерами устраивал игру в шарады, в логогрифы, которые сам сочинял, а то и читал вслух старые русские комедии — Фонвизина, Сумарокова, Капниста, Екатерины II. Приходил слушать и воспитатель Павлуши, средних лет француз мсье Робер, очень нервный, ипохондрического склада человек, мало что понимавший, но усердно пытавшийся смеяться даже в несмешных местах.
Времени у Вяземского было предостаточно. И как всегда у него, в необычной обстановке — пальцы просятся к перу, перо к бумаге… Ничто не отвлекало его от работы в ясные дневные часы. Он писал быстро и почти всегда набело… Так появились «Леса», «Хандра», «Два ангела», «Девичий сон», «Сельская песня».
Хотите ль вы в душе проведать думы,Которым нет ни образов, ни слов, —Там, где кругом густеет мрак угрюмый,Прислушайтесь к молчанию лесов;Там в тишине перебегают шумы,Невнятный гул беззвучных голосов.В сих голосах мелодии пустыни;Я слушал их, заслушивался их,Я трепетал, как пред лицом святыни,Я полон был созвучий, но немых,И из груди, как узник из твердыни,Вотще кипел, вотще мой рвался стих.
Не в каждом современном издании Вяземского можно встретить этот шедевр, А между тем «Леса» (уж не Батюшков ли припомнился ему: «Есть наслаждение и в дикости лесов…»?) напрямую наследуют ревельскому «Морю» и «Унынию» варшавских времен. Это снова Вяземский-неудачник, Вяземский-созерцатель, которого многому научили бесплодные тяжбы с государственными дураками… Оглядываясь на двадцатые, он видит, как незаметно, сквозь пальцы ушла молодость, растранжиренная на Остафьево, цыган, глупую полемику с Лже-Дмитриевым, «Московский телеграф», статьи, потом на тщетную попытку отстоять свою честь и независимость. У него ничего не вышло. Его друзья — Жуковский, Пушкин — творят великое и вечное или красиво погибают (Батюшков… Рылеев… Грибоедов… все они эффектно сошли со сцены). Князь представлялся себе самым независимым, самым свободным среди друзей своих—и вот оказался самым закабаленным, самым смирившимся, самым проигравшим.,. Ему остается только чувствовать невыразимое, как Жуковский («ни образов, ни слов»). Отказаться от поисков логики в происходящем. Увериться (снова Жуковский), что в жизни много хорошего и без счастья. Вести себя достойно и просто. Не щеголять неудачами. Уйти в себя, в свой тесный маленький мир, где нет насилия, злобы и лицемерия, где можно скинуть мундир, уединиться со смутными мыслями:
Колокольчик однозвучный,Крик протяжный ямщика,Зимней степи сумрак скучный,Саван неба, облака!И простертый саван снежныйНа холодный труп земли!Вы в какой-то мир безбрежныйУм и сердце занесли.И в бесчувственности праздной,Между бдения и сна,В глубь тоски однообразнойМысль моя погружена.Мне не скучно, мне не грустно, —Будто роздых бытия!Но не выразить изустно,Чем так смутно полон я.
Кажется, снова на пороге его болезни — ипохондрия и меланхолия. Но «глубь тоски однообразной» — это и очень русское чувство, тут не только сам Вяземский…
В Остафьеве он пишет и большое стихотворение «Родительский дом». Точнее будет назвать его небольшой поэмой — в ней 38 строф-катренов. «Родительский дом» в поэтической биографии князя сопоставим по значению своему разве что с «Унынием» и «Лесами»: в этой поэме вся тематика позднего Вяземского… До сих пор душа его была устремлена почти исключительно в будущее. Но проигранный поединок с властью, упорное несбывание всего, о чем мечталось в юности, смерти друзей, крах многочисленных планов — все это заставляет его на многое взглянуть по-новому. Природа — ее тайный язык рождает «немые созвучия», которые могут воплотиться в стихи («Море», 1826; «Леса», 1830). И еще прошлое — «невнятный гул беззвучных голосов», которые живы в памяти, не обманут и не предадут, по первому зову придут на помощь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});