Как, впрочем, и текст русского необарокко в целом.
Глава одиннадцатая
Поколение P. S. (1): Между концептуализмом и необарокко
Писатели фантазмов
Надо сразу признаться: догадка о близости или, вернее, параллельности эстетических траекторий Виктора Пелевина и Владимира Сорокина впервые возникла у меня только в 1999 году, когда практически одновременно вышли, моментально став бестселлерами, романы Пелевина «Generation „П“» и Сорокина — «Голубое сало». Я не был оригинален: после синхронного успеха оба эти автора стали у широкой публики одним именем дьявола для собирательного обозначения всех «проклятых постмодернистов», вместе взятых[678]. Однако для истории русского постмодернизма куда важнее то обстоятельство, что вышедшие в 1999 году романы оказались поворотными для репутации и того и другого писателя: именно после их публикации и Пелевин, и Сорокин, до того будоражившие лишь литературные круги, вошли в массовую культуру, причем на своих собственных условиях. Это изменение статуса, с одной стороны, придало политическую остроту постмодернистской эстетике (в дальнейшем скандалы вокруг Сорокина регулярно становились не только литературными, но и общественными событиями), а с другой, породило существенные сдвиги в российской постмодернистской культуре, благодаря этому прорыву окончательно расставшейся с андеграундным прошлым, а также «толстожурнальной цивилизацией» (Б. Дубин) и пережившей в связи с этим глубокие мутации.
О мутациях постмодернизма подробнее будет сказано в следующей главе. Однако уже здесь следует заметить, что Пелевин и Сорокин стали пионерами прорыва — признания постмодернизма в качестве «общезначимой» стилистики. Соответственно и новую социальную ситуацию существования постмодернистской литературы в России они испытали на себе первыми.
Сегодня можно с уверенностью сказать, что именно эти два писателя стали самыми сильными и самыми литературными голосами последнего советского поколения, моего поколения — тех, кто родился, условно говоря, в диапазоне от 1955 до 1965 года, детей «шестидесятников». Именно Сорокин (р. 1955) и Пелевин (р. 1962), несмотря на огромную разницу между их поэтиками, сформировали то, что по-английски назвали бы tenor’ом этой генерации. (Как перевести это слово? Как способ мышления? Тип мироотношения? — Скорее всего, как некоторый общий тон.) Так уж вышло, что именно их книги, их открытия и тупики точнее всего совпадают с эволюциями и поражениями моих ровесников. Вот почему их книги в конце 1990-х и 2000-е годы ожидаются многими с не меньшим нетерпением, чем, предположим, новая повесть Чехова в 1890-е годы или новый сборник Блока — в 1910-е.
В случае Сорокина и Пелевина (как, впрочем, и в случае Чехова и Блока) важно, что поэтика высказывания — и особенно сдвиги в поэтике — не менее, а то и более значима для самосознания поколения, чем тематика произведений. «Писатели поколения» создают линзы для поколенческого зрения — кривизна стекла и фокусировка взгляда в этом случае важнее, чем то, на что именно направлен взгляд. Точнее, «писатели поколения» острее, чем другие, фиксируют — а то и формируют — фантазмы поколения; они наиболее чутки к бессознательным страхам и желаниям своих современников, им удается артикулировать общие для своей генерации социальные травмы. Писатели поколения всегда в той или иной степени — писатели снов этого поколения.
«Сорокин воссоздает сны „совка“, точнее — его кошмары. Проза Пелевина — это вещие сны, сны ясновидца. Если у Сорокина сны непонятны, то у Пелевина — не поняты», — писал Александр Генис в конце 1990-х[679]. Бессознательное последнего советского поколения хранит в себе сны и травмы «совка», но, оказавшись на сломе эпох, оно с особой интенсивностью рождает новые, гибридные фантазмы, описание которых можно принять за ясновидение. Поэтому и Пелевин тоже пишет кошмары «совка» (не только и< романе «Омон Ра», но и в «Generation „П“»), а методы Сорокина (не только Пелевина!) оказываются применимы и к анализу коллективного постсоветского бессознательного — о чем свидетельствует успешность его работы в кино. Во многом благодаря этим «писателям снов» бессознательное поколения внедряется в общественное сознание и программирует общую поколенческую картину мира — созданные ими образы узнаются за пределами их текстов как элементы социального пространства. Догадываюсь, что ни Сорокин, ни Пелевин не стремились к этой роли. Но она досталась именно им, и они, надо сказать, исполняют ее пока что не без достоинства (тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить).
Но почему до «Generation „П“» и «Голубого сала» Сорокин и Пелевин казались столь далекими друг от друга, что попытка их сопоставления даже не приходила в голову — по крайней мере, мне? Причин тому было две: во-первых, поэтика; во-вторых, институциональная «прописка». Сорокин и по возрасту, и в силу обстоятельств (среди которых занятия изобразительным искусством сыграли не последнюю роль) успел вдохнуть воздух «героического» (андеграундного) периода русского постмодернизма, когда в нем еще очень сильны были черты авангардного противостояния культурному истеблишменту. Ранний концептуализм и соц-арт несли в себе ощутимый элемент презрения к массовому и банальному. Проникновение в языки советской повседневности и советской власти было предельной формой выражения отстраненности и игровой свободы — как от этих языков, так и от сформировавшей их идеологии (подробнее об этом см. в разделах о концептуализме гл. 6). Прямым следствием этой позиции стало обязательное присутствие «непечатного» слоя в ранней прозе Сорокина: обсценная лексика была знаком шокового выхода за пределы литературности, взрывного нарушения конвенций, которое составляло основу сорокинских текстов как особого рода перформансов.
Совсем не так происходила эволюция Пелевина. Окончивший, как и подобало «нормальному» советскому писателю, Литературный институт им. Горького, он начинал свою работу в рамках позднесоветского мейнстрима — в жанре социально-аллегорической научной фантастики. Первые его рассказы печатались в научно-популярном журнале «Химия и жизнь», знаменитом умениями своих авторов, редакторов и художников балансировать на грани дозволенного — как эстетически, так и политически. Сорокин как бунтарь против литературы и литературности как культурной институции всегда сторонился толстых журналов (да и они его боялись, как огня), предпочитая иные, независимые формы публикации — отдельными книгами или в «альтернативной» периодике[680]. Пелевин свой первый роман «Омон Ра» (1992) опубликовал в журнале «Знамя», в 1990-е годы воспроизводившем традиции позднесоветской «либеральной» (по советским меркам) литературы; экспериментальные произведения в этом издании публиковались крайне редко. В том же «Знамени» с продолжением печатались и последующие романы Пелевина — «Жизнь насекомых» (1993) и «Чапаев и Пустота» (1996), а рассказ «Желтая стрела» (1993) впервые увидел свет на страницах еще более консервативного (на тот момент), чем «Знамя», журнала «Новый мир».
Эстетика Пелевина изначально строилась на внутренних смещениях, сходных со стилистикой эзопова языка («фиги в кармане»), сдвигах мейнстримных дискурсов — «научной» фантастики, молодежной повести, авантюрно-приключенческих рассказов. Так, «Принц Госплана» читался как компьютеризированная версия молодежной повести 1960-х с иронической проекцией не только на популярную игру «Принц Персии», но и на фильм-сказку «Волшебная лампа Аладдина» (реж. Б. Рыцарев, 1966). «Омон Ра» явно отсылал и к соцреалистическому «роману воспитания», и к голливудскому конспирологическому кино поздних 1970-х («Козерог Один» [ «Capricorn One»] Питера Хайямса, 1978[681]). «Затворник и Шестипалый» развивали жанр философской притчи, укорененный в либеральном дискурсе «застоя» (А. и Б. Стругацкие, Ф. Искандер, Г. Горин). «Желтая стрела» воспринималась как комментарий к сверхпопулярному клипу Сергея Дебижева по песне Бориса Гребенщикова «Поезд в огне» (1988)… Иначе говоря, стилистика Пелевина сформировалась внутри позднесоветской литературной конвенции, расшатывая ее изнутри.
Кроме того, и по стратегиям внутри постмодернизма Сорокин и Пелевин располагались вроде бы «в противоположных углах»: один был безусловным концептуалистом, другой последовательно строил, постоянно обнажая прием, парадигму необарокко. Сорокин беспощадно и изобретательно деконструировал любой дискурс, претендующий на сакральное значение, — начав с классического соцреализма («Первый субботник», «Норма») и его либерального двойника — «критического реализма» 1960–1970-х («Очередь», «Тридцатая любовь Марины», «Землянка», «Пельмени»), в дальнейшем он распространил свои «исследования» на русскую классику («Роман», «Юбилей», «Dostoevsky-trip»; впрочем, Сорокин обращался к классике не только русской — стоит вспомнить в первую очередь пьесу «Дисморфомания» с ее изощренно-абсурдистским обыгрыванием различных пьес Шекспира), а затем и на ценности модернистской культуры («Месяц в Дахау», «Голубое сало», «Пир») и русской неподцензурной литературы (карикатурное изображение Иосифа Бродского и авторов «лианозовской школы» в романе «Голубое сало»).