Пример, который нельзя расценивать как мелочь: в нем — вся Цветаева, подобно безбрежному морю в капле воды. Нянча новорожденного сына, она ласково звала его "чертенком" и видела во сне чертей; потом начала всерьез заботиться о его крестинах. Состоялись они 8 июня. Младенца крестил отец Сергий Булгаков, официальных крестных — А. М. Ремизова и О. Е. Колбасину-Чернову, живших в Париже, замещали А. А. Брей, обрусевший англичанин, литератор и актер, и А. 3. Туржанская. Всему этому Марина Ивановна придавала большое значение, так же, как крестику и иконке, подаренным М. Л. Слонимом…
* * *
В июле Сергей Яковлевич, переутомленный экзаменами, неуемной своей деятельностью и, конечно, трудным семейным существованием, потерявший, по словам Марины Ивановны, восемнадцать килограммов, уехал лечиться в бесплатный санаторий Земгора. Оттуда он писал Ольге Елисеевне 16 июля:
"Расскажу Вам о Марине. Она души не чает в Георгии — Вашем крестнике. Он и черная тетрадь для стихов — две ее постоянные радости и в то же время источники тревог, отчаяния и раздражения. Мальчика, несмотря на чудесное его состояние (тьфу, тьфу, тьфу), она не решается оставить ни на минуту одного, что усложняет и раздробляет и без того сверхсложную и до предела раздробленную ее жизнь. Нечего и говорить, что малейшее изменение в поведении мальчика вызывает максимальную тревогу. И получается, что мальчик отрывает от тетради, тетрадь от мальчика, и все остальные заботы (Аля, я, гости) от мальчика и тетради вместе.
Марина измучена и издергана так, что за нее временами страшно".
А 30 августа Ариадна Чернова писала В. Б. Сосинскому:
"Лебедева рассказывала о Цветаевой, о Муре. Как была Марина Ивановна счастлива его рождением, похорошела и вся была в сиянии, как ей трудно теперь и как страшно жаль Алю".
Ариадна Чернова и двадцатишестилетний писатель, сотрудник журналов "Своими путями" и "Воля России", Владимир Сосинский — жених и невеста (хотя поженятся только через несколько лет). Оба, несмотря на молодость, — истинные и понимающие друзья Цветаевой. Из их переписки той поры — а писали они друг другу очень подробно, — видно, с каким благородством и благоговением относились они к Цветаевой, как видели ее огромность — поэтическую и личностную. Марина Ивановна верила в Адю, писала ей, что из всех девочек-подростков, которых встречала, она — самая даровитая и умная. И не разочаровалась: семнадцатилетняя Ариадна Чернова сумела написать маленькое эссе о "Мо'лодце" под названием "В огнь — синь", свидетельствующее о ее художественной интуиции. Она назвала поэму Цветаевой "песнью, переходящею в бег, пляс, вихрь", и главную ее силу видела "в подходе к сюжету, в том вневременном, наднациональном, что является сущностью этой чисто народной русской сказки".
К слову скажем, что и ее младшая тезка, которой только что исполнилось тринадцать, по словам матери, умная, ребячливая, великодушная, тоже не сдавала своих позиций. Вот, например, выдержки из ее письма В. Сосинскому от 22 сентября, в ответ, очевидно, на его вопросы:
"Книгу, солнце и папиросу люблю в маме. Ее рука с книгой, рот — с папиросой, волосы — солнце…
---
Презираете малое (маленькое) — муху? Букашку? Или быт? Если быт, перечтите Гоголя.
---
По-моему, критика — не отражение чужого, как суд не отражает преступления, иначе тогда судьи бы были сами преступниками. Критика — это суд правый и немилостивый…
---
Не презирать врага — мало. Надо чтить врага. Враги, не стоящие презрения, — не враги…"
К этому времени Цветаева окончила очерк-воспоминания о Валерии Брюсове, "Герой труда", для чего на два с лишним месяца прервала работу над "Крысоловом". Не сразу пришло к ней это желание: создать реквием полукумиру-полупротивнику своей поэтической юности: Брюсов скончался еще в октябре прошлого года… Под ее пером оживают реальные приметы дореволюционной литературной Москвы, первая встреча с поэтом, письмо к нему, спор с ним, ее дерзости… И вечер поэтесс в 1920-м. И неизбывное ее тяготение-оттолкновение, любовь-вражда к "мэтру", во всем контрасте его величия и жалкости одновременно. Смесь противоречивых оттенков — восхищения и сострадания, возмущения и уважения, незлой иронии и — в конечном счете, сочувствия, — вот что движет ее пером. И проблема двух родов Поэта и Поэзии: вдохновение (Бальмонт) и ремесло (Брюсов), интуиция — и "воловий" труд: поэзия милостью Божьей — и каторжная, упорная работа, движимая только волей, но не озарением[87]. Эти рассуждения перемежаются живыми диалогами, бесценными эпизодами, запечатленными в цветаевской памяти и воскресшими сперва в тетради, а затем — на страницах той же "Воли России", где печатается и "Крысолов". Притом Цветаева гораздо добрее к Брюсову, в отличие, скажем, от не пощадившего его Ф. Степуна. Речь идет об открытом письме Степуна С. Эфрону, написанном в январе 1925 г. и напечатанном в N 3/4 журнала "Своими путями". Степун писал о послереволюционной "метафизической смерти" Брюсова, который "хотел остаться молодым" ("оставаться молодым хорошо, — молодиться опасно"); о том, что в последние годы на щеках Брюсова вместо румянца "появилась ставрогинская маска"; вспоминал о своей последней встрече с поэтом и о жутком впечатлении от его вида: "неподвижное лицо, желтые скулы, безумные глаза — затравленное одиночество". И — кто знает? — не в скрытой ли полемике со Степуном писала Цветаева свои воспоминания? Во всяком случае, в "Герое труда" она скорее защитница Брюсова, нежели судья… "Судить, не осудив" — так сама она объясняла свой замысел в письме к Тесковой — "…вопреки отталкиванию… дать идею его своеобразного величия".
* * *
Семнадцатого сентября она возвратилась наконец к "Крысолову"; пятую главу, "Честность честных" — окончательное название "В ратуше", — закончила 26 октября. Здесь, как и в начале поэмы, она дала себе полную волю в беспощадном высмеивании бюргеров, торгующихся с Музыкантом. После убийственных сатирических сцен этого торжища они назначают ему в награду вместо обещанной дочери бургомистра (как действующее лицо она, вопреки начальному замыслу, так и не появляется в поэме) — чехол для флейты, предварительно зверски высмеяв за напоминание сдержать слово ("дать вакханалию смеха", — записано в плане поэмы). Как и предыдущие главы, эту Марина Ивановна пишет урывками. Надо решать: уезжать ли во Францию? Временно или насовсем? Великодушная Ольга Елисеевна, истинный друг, — а "друг есть действие", — предложила жить поначалу в ее квартире из трех комнат, которую сама снимала на окраине Парижа. Марина Ивановна теребит ее в письмах бесконечными, хотя и вполне естественными, вопросами: какой квартал, тихая ли улица, есть ли поблизости сад или пустырь для прогулок с мальчиком, кто соседи, что везти: от детской коляски до примуса ("есть ли в Париже керосин"?). Она признается, что ее голова переполнена мелочами, она утомлена и раздражена.
Если вначале решение ехать стояло под вопросом (учение Сергея Яковлевича, который должен писать докторскую и жить пока что в Чехии), то к осени сделалось непреложным. Убивал тяжелый быт, "загнанность в нору", отсутствие среды, не говоря уже о перспективе растить в таких условиях сына. И было бы нелепым объяснять решение Марины Ивановны ее "охотой к перемене мест". Меньше всего тут было романтики, и больше всего Цветаева желала для себя в быту (хотя бы для того, чтобы не замечать этого быта) устойчивости, которой так давно была лишена (и которую, увы, уже никогда не обретет).
Она уже мысленно прощалась с Чехией, со всем, с чем успела сродниться, несмотря ни на что. "Уют — сиротства… Уют простых вещей при восхитительном неуюте непростых сущностей. Уеду — полюблю. Знаю. Уже сейчас люблю — из окна поезда. Самое сильное чувство во мне — тоска" (письмо к О. Е. Колбасиной-Черновой от 21 сентября). И действительно: все последующие годы она будет посылать в Чехию письма к Тесковой и тосковать об этой стране, родине своего сына… Да уже и сейчас она пишет Тесковой: "Из Парижа, думаю, напишу о Праге, — не в благодарность, а по влечению". И просит ее написать о "мальчике, сторожащем реку" — о котором два года назад написала стихотворение, — и прислать его изображение — "гравюру на память"…
Чешское масариковское "иждивение" пока сохранялось, стипендия Сергея — тоже, так же, как и более чем скромные, но постоянные гонорары, так как Цветаева непрестанно писала. А главное — она мечтала выручить деньги за свой литературный вечер в Париже. Виза, о которой хлопотал М. Л. Слоним, была получена в октябре.
…Рискуя уже в который раз повториться, скажем, тем не менее, что уникальная человеческая энергия Марины Цветаевой не поддается описанию. Поэт — в самом своем творческом расцвете. Мать, жена, хозяйка, на которой держится дом. И еще — литератор… Да, именно на какое-то время Цветаева сделалась литератором, то есть деятелем, участником литературной жизни. Вместе с В. Ф. Булгаковым она, как мы уже говорили, редактировала пражский альманах "Ковчег". И сейчас, поскольку Эфрон втянут в общественно-журнальную и журналистскую жизнь, — что продлится и последующие годы, — она тоже вовлекается в нее.