"На писательском вечере
Устроители новогоднего вечера Комитета Помощи ученым и писателям потрудились недаром: вечер собрал много публики и имел большой материальный успех.
В залах "Лютеции", особенно внизу, трудно было протолкаться. За столиками ужинали, в проходах между ними танцевали, а в промежутках между танцами с эстрады исполнялись номера программы.
У буфетов продавали дамы-патронессы и их молодые помощницы. Другие обходили публику, продавая билетики на лотерею, розыгрыш которой происходил уже под утро наверху, при оживленном участии М. А. Осоргина и С. В. Познера. У входа в верхнюю залу была устроена "книжная лавка писателей", в которой продавались пожертвованные авторами и издателями книги, частью с ценными автографами. Внизу в "Восточном кафе" можно было видеть живописные арабские халаты А. Вишняка и Ш. Сураварди и какого-то, говорят, настоящего араба…Любопытные могли поглазеть на живых знаменитостей… тут были и И. А. Бунин, и А. И. Куприн, и Б. К. Зайцев, и Тэффи, предсказывавшая судьбу в стихах, а потом с увлечением танцевавшая, и М. Цветаева, и В. Ф. Ходасевич, и Н. Н. Берберова… и много других.
Вечер закончился, когда уже начало светать. Домой возвращались с первыми метро".
Арабский халат А. Вишняка…
Да, это был "Геликон", берлинское увлечение Марины Ивановны. Судьба послала ей эту встречу, чтобы она ожила позднее под ее пером. "Последняя из флорентийских ночей" — так назовет она эпилог к своей переписке с Вишняком (которую переведет на французский). На балу героиня встретит "ряженого" адресата своих любовных писем, в белом бурнусе и тюрбане, и не захочет узнать его. То, что могло бы показаться литературным приемом, на самом деле было ожившей явью. Но творчество ведь безжалостно…
* * *
Бал в "Лютеции" был тем единственным праздником, то есть исключением в образе жизни Цветаевой, которое лишь подтверждало неизменные обстоятельства ее житейского неустройства. Она страдала оттого, что в одной комнате вынуждены ютиться вчетвером, что негде приткнуться, что разлучена с письменным столом, до которого лишь моментами дорывается. Памятником этой ситуации стало стихотворение "Тише, хвала!.." (26 января) — вопль о пощаде среди грохота быта и мольба о тишине в мечтанных четырех стенах. Но можно понять поэта, годами отторгаемого от дела своей жизни, годами вынужденного преодолевать бытовую разруху. "Она переутомлена до последнего предела… Она надорвалась. Ей необходимо дать и душевный и физический роздых… Марина, может быть, единственный из поэтов, сумевшая семь лет (три в России, четыре в Чехии) прожить в кухне и не потерявшая ни своего дара, ни работоспособности", — писал Сергей Эфрон В. Ф. Булгакову в Прагу, умоляя его похлопотать за Марину Ивановну насчет чешской субсидии.
* * *
Январь проходил у Цветаевой под знаком новой идеи: поэмы-реквиема Сергею Есенину, возникшей сразу после смерти поэта в ночь с 27 на 28 декабря 1925 года. В январе Марина Ивановна срочно написала письмо Пастернаку с просьбой сообщить подробности этой трагедии. Поэтическое бытие должно обрасти бытом достоверностей:
"…час, день недели, число, название гостиницы, по возможности — номер. С вокзала — прямо в гостиницу? Подтвердите. По каким улицам с вокзала — в гостиницу? (Вид и название.) Я Петербурга не знаю, мне нужно знать.
Еще: год рождения, по возможности — число и месяц. Были, наверное, подробные некрологи. — Короткую биографию: главные этапы. Знала его в самом начале войны, с Клюевым. — Рязанской губ<ернии>? Или какой? Словом, все, что знаете и не знаете.
Внутреннюю линию — всю знаю, каждый жест — до последнего. И все возгласы, вслух и внутри. Все знаю, кроме достоверности.
Поэма не должна быть в воздухе".
Однако замысел не захватил Марину Ивановну. В ее тетради остались отдельные строки "несбывшейся поэмы", в частности:
…И не жалость — мало жил,И не горечь — мало дал, —Много жил — кто в наши жилДни, всё дал — кто песню дал.
Реквием не сбылся, сбылась — эпитафия.
В том же январе Цветаева пыталась работать над другой поэмой, — мысль о которой, по свидетельству дочери, возникла вскоре по приезде в Париж и была навеяна знакомством с супругами М., о которых мы упоминали в начале этой главы. "Поэма одного часа" — так называлось произведение, действующим, "одушевленным" лицом которого была бедняцкая черная лестница со своими атрибутами. Однако Марина Ивановна пока не увлеклась этим замыслом о торжестве нищего быта. Немного позже она начнет еще одно произведение: "Несбывшуюся поэму", — как назовет ее позднее и над которой будет работать вплоть до апреля, — о гибели вещей в пожаре России, — и о судьбе добровольцев, рассеянных по белу свету, — в конечном счете, над гимном-реквиемом добровольчеству.
* * *
Кончался январь, приближался вечер Цветаевой. Надо было разослать пригласительные билеты, по возможности — лицам побогаче. Вспоминая об этих днях, Сергей Яковлевич с горечью сетовал на "резкое недоброжелательство к Марине почти всех русских и еврейских барынь, от которых в первую очередь зависит удача распространения билетов. Все эти барыни, обиженные нежеланием Марины пресмыкаться, просить и пр., отказались в чем-либо помочь нам… они предсказывали полный провал".
Мы не знаем, кого имел в виду Сергей Яковлевич, но из его слов встает очевидность: отношение к Марине Цветаевой русского зарубежья вовсе не было однозначно доброжелательным. Зависть к чужой силе, зависть к успеху — вот что питало это недоброжелательство.
И оно не замедлило проявиться. Первого февраля в "Возрождении" был напечатан стихотворный фельетон "Господам зоилам", за подписью "Lolo". Под этим псевдонимом писал Л. Г. Мунштейн, немолодой уже поэт-сатирик, драматург и переводчик, в прошлом — сотрудник киевских газет и петербургских журналов. Фельетон был написан как бы от лица приверженца "старины", чуждого "маяковским высям", стоящего "на страже рифмы и размера", когда "стих не взбеленился и не стал вверх дном". Под "зоилами", не признающими "законы ритма" и пропускающими в стихе глаголы (вместо "он ее целует":
"Он — ее! И только! К черту ваш глагол!"), подразумевались приверженцы Цветаевой. Один из них провозглашал:
— "Он — ее! И только! Глубина, стремнина,Он — ее… Поймите, что глагол — шаблон.Он — ее. Так пишет яркая Марина!Я в стихи Марины бешено влюблен!"
На что автор фельетона возражал с прозрачностью, не требующей комментариев:
Что Марина нынче в славе и в фаворе —Это всем известно и приятно всем.И, конечно, я бы "не жалел о воре",Если б он похитил пук ее поэм, —
и заявлял, что не согласен с нею и что сам он будет писать "просто, как писали деды в старину…"
Вряд ли Марина Цветаева могла всерьез реагировать на этот комариный писк. Она готовилась к своему вечеру. От Ольги Елисеевны с дочерьми она получила черное платье; Оля вышила на нем сбоку красивую бабочку.
(Мы еще не упомянули, что от той поры сохранились лучшие и единственные художественные фотографии Цветаевой: Володя Сосинский, работавший тогда у известного фотографа С. Шумова, сделал несколько снимков. На одном Марина Ивановна улыбается — редчайший момент, пойманный объективом. Она женственна и элегантна — не свойственные ее внешности эпитеты. "У Марины Ивановны, больше чем у всех других, окаменевает лицо у фотографа, но все смягчающая, сравнивающая под одно и прикрашивающая ретушь ей не идет… — писала Ариадна Чернова Сосинскому, — одна из выдающихся прелестей Марины Ивановны — светлые глаза и волосы при смуглом лице — исчезает". Увы, в дальнейшем Цветаевой не придется позировать для художественных фотопортретов, — останутся лишь многочисленные любительские снимки 30-х годов…)
* * *
Наконец настал столь долго ожидаемый вечер в капелле на улице Данфер-Рошро, семьдесят девять. Девять часов; давка у кассы; не хватает билетов. В девять тридцать билеты кончились, человек триста ушли ни с чем. Зал и хоры были переполнены; публика толпилась в проходах. Пришел, можно сказать, почти весь русский литературный Париж. Друзья Цветаевой, среди которых — Л. И. Шестов и А. М. Ремизов, — с ними она часто видится; Цетлины, Познеры, знакомые, малознакомые, совсем посторонние… Сергей Яковлевич в волнении бегал по дворику и лихорадочно курил.
Марина Ивановна с трудом протиснулась к высокой кафедре. Ее строгое, "острое" лицо на фоне готических окон и четкий голос, чеканящий строки, производили впечатление торжественности. Сначала она читала московские стихи о белой гвардии — будущий "Лебединый стан", затем — новые. Нередко в зале возникало движение: голос поэта умел донести тончайшие нюансы ритма, смысла, созвучий.