– Вроде ты не хотел задавать себе вопросов, а, лохматый?
– Тот не человек, кто не задает себе вопросов.
Полная луна, поднявшись к зениту, плыла по синевато-желтому небу, как круглый золотой корабль. Другая луна, упавшая на середину реки, разбилась о волны, и мелкие серебряные ее осколки, дробясь, доставали до прибрежных камышей.
Казалось, что сверху густой пеленой падает снег, мелкий, как пыль, и, когда снежинки опускаются на бескрайнюю речную гладь, вода вспыхивает тысячами странных искр – так может искриться лишь вода, ставшая льдом.
В такие вот ночи, только потемней, тысячи лет назад обитатели придунайских равнин, обутые в постолы, затянутые в белые зипуны, сдвинувши на ухо приплюснутые бараньи кэчулы, с копьями, саблями и луками в руках, крадучись, переходили по белому льду Дунай, нападали на сторожевые посты, охранявшие противоположный берег, истребляли или брали в плен широкоплечих римских солдат, которые прежде жгли их поселения, и в цепях отправляли в горы и на плоскогорья возводить по их наметкам каменные крепости и города.
Мы Дунаем плылиПо дороге без пыли…
Сколько уже повидал на своем веку Дунай и сколько еще увидит!
Песня Дуная, особенно ночью, была совсем не похожа на песню полей… Шептались воды, набегая на ровный берег, пробираясь меж тонкими пиками тростника и мягкими ноздреватыми стеблями рогоза, покачивая зеленые коврики ряски, задевая по пути опущенные ветви плакучих ив. Ухала выпь – словно гудел под водой большой барабан. Высунув из воды пучеглазые головы, обезумев от лунного света, лягушки окрестных заводей горланили, будто дикая орда, опьяненная радостью победы. Словно тысячи маленьких скрипок, нежным вздохом завершали последнюю трель соловьи, прятавшиеся в листве тополей и ив. Луна медленно склонялась к закату. Скоро-скоро залиловеет заря. Смолкнут соловьи, и серебряными колокольчиками, повиснув в небесах, зазвенят жаворонки. Соловьи воспевают красоту сумерек, волшебную мглу ночи. Жаворонки – торжество восходящего солнца.
Вокруг меня, шурша травой и листвою, шмыгали зеленые ящерицы с короткой мордочкой и выпуклыми глазами, ящерки помельче были более проворны, и я не успевал их разглядеть, но знал, что они землисто-серого цвета.
Истоньшился, сузился серебряный мост на реке…
Мы Дунаем плылиПо дороге без пыли…
Откуда течешь ты, Дунай, и куда стремишь свой путь? Где-то далеко, в черных тенистых лесах, журчит источник, пробившись из-под скалы. Протекая по многим странам, ты вбираешь в себя их родники и потоки, нетерпеливо стремясь на восток – широким веером излить свои воды в просторы огромного соленого моря. Как в зеркало, смотрятся небеса в твои желто-синие воды – безмятежные или растревоженные бурей. Глядятся в твои воды, чтоб увидеть свое точное подобие, горы и холмы, деревья и люди. Собрав их улыбки и слезы, ты бежишь дальше, не ведая сомнений, спешишь на восток, спешишь раствориться в огромном горьком море, сливая там свои воды с безбрежными водами мира.
Вот уже и ночь на исходе, а я так и не уснул, прислушиваясь к твоей немолкнущей жизни. Уж нет ли и во мне сходства с тобой? Маленькой льдинкой покинул я свой жалкий очаг и пошел в широкий мир, стремясь на восток, к свету. И там, куда я держу путь, меня тоже ждет огромное горькое море, в котором я постараюсь не потерять себя…
Прозрачные воды ДунаяСвой цвет на чернила сменяют…
Нет. Даже если ты, Дунай, поменяешь свой цвет на чернила, как поется в старой песне, а я, по примеру колдуна из легенды, сумею стянуть с неба широченное голубое покрывало, превратить его в листы книги и усядусь тут, на твоем берегу, чтоб хорошо сочинять, даже если бы я сочинял не отрываясь тысячу с лишком лет подряд, макая свое перо в твои чернила, я все равно бы не рассказал людям того, что хотел бы.
– А что ты хотел бы рассказать?
– О страданьях и тревогах, удачах и неудачах, испокон веков выпадавших на долю моих сородичей, которых били и истязали, принуждали работать до седьмого пота и жить на коленях.
– А кому же будет польза от твоего рассказа?
– Моим ближним. Я хочу, чтоб они научились избегать страданий. Научились жить, высоко подняв голову. Чтобы смогли наконец одержать самую большую победу.
Люди, спавшие около меня, то и дело ворочаясь во сне и вздыхая, жили возле воды. Их судьба была связана с водой. Наша жизнь, жизнь тружеников поля, была связана с землей. Жизнь эта, при всей ее широте, имела предел, и мы не смели его преступить. За эти пределы уходили лишь те, кого село отправляло служить в армию. Кое-кому удавалось повидать большие далекие города; другие, кому выпадало служить в пограничье, жили по нескольку лет у самой границы, в горах или возле Дуная. Остальные довольствовались тем, что могли пройти десять верст на север, к Руши-де-Веде, или десять верст на юг, в Турну.
– Вот вырастешь, Дарие, увидишь горы, а вернешься домой, расскажешь и нам, какие они…
– Да, мама, я обязательно поеду посмотреть горы.
– А потом поедешь на море и тоже дома расскажешь, какое из себя море…
– Да, мама, поеду посмотреть и на море.
– И на большие корабли.
– И на корабли…
– Говорят, будто бы горы высотой до неба.
– Да, как будто.
– А что на море другого берега и не видать, такое широкое.
– Да, даже берега не видать…
– А ты-то откуда знаешь?
– Читал.
– Ишь ты, читал! Одно дело читать, а другое – своими глазами поглядеть!..
– Обязательно поеду и погляжу своими глазами…
Пока что поехать не удалось. Обрушились на нас война с чужеземными армиями, кровью и смертью и такой страшный голод, какого мы прежде и не знавали. Только теперь я решил попытать счастья. Я не знал, как далеко уйду и смогу ли вернуться, чтоб рассказать об увиденном. Во всех нас, а во мне особенно, из-за моего характера, пытливого и легко возбудимого, горит страсть к постоянной перемене мест. Может, моими глазами хотели взглянуть на широкий мир мои родители, деды и прадеды, которые барским законом были прикреплены к тесному клочку земли и веками, поколение за поколением, обрабатывали его, так же как голосом моим, скорее озлобленным, чем злым, и столь же смелым, сколь и упрямым, хотели они громко возопить о страданиях, которые перенесли, и надеждах, которым при их жизни не суждено было сбыться…
Эта неутолимая жажда перемены мест постоянно толкает меня в дорогу. Я злился, что порой какая-то невидимая, но крепкая нить тянула меня назад, к месту рождения, к той земле, где я делал первые шаги, где играл, где, словно полевая трава, перегнили тела моих предков. Я клялся себе не поддаваться. Поэтому, быть может, и показалось мне в тот момент, когда наша лодка понеслась по Дунаю, что не к Джурджу она влечет меня, а в просторный широкий мир. Поэтому, верно, и представилось, что вместе со мной спешит в этот мир и Дунай, бегущий среди зеленеющих берегов и островов, благоухающих ароматами лета, неся свои воды в цветущий лиман – свое будущее…
Давно смолкли уставшие выпи, замолчали лягушки. Не слышно и соловьев. Угомонились, оцепенев от холода, ящерицы. Не заметно стремительных серых ящерок, свернувшихся у корней под прикрытием трав. Спустилась на край неба луна и, снова побледнев, как мел, повисла над полосой полей, где-то там, на западе. Теперь она похожа на огромный бумажный корабль, который отхлынувшие воды ночи оставили лежать на песчаном берегу…
Восточная часть неба посветлела.
Только неутомимый Дунай с журчанием-шепотом продолжал свой бег. Как всю эту ночь. Как вчера. Как сто лет назад. И тысячу лет. Как миллион лет до нас, когда он, потеснив землю и камни, в первый раз проложил себе путь меж этих берегов.
Я прикрыл лицо шляпой…
И ничего уже не видел и не слышал…
– А наш парень, Павел, спит как убитый. Дерни его за рукав, пора и честь знать.
Я поднялся, потянулся. Так, что затрещали кости.
– Что верно, то верно, дядюшка Опришор, сплю чуть ли не как убитый…
Мы собрали свои пожитки.
Влезли в лодку и отчалили.
Поднималось на горизонте солнце.
И опять нам попадались буксиры, тянувшие за собой караваны черных пузатых барж. Высокие волны, поднятые на середине реки, докатываются до нас. Лодку подбрасывает и качает, как ореховую скорлупу. Рыжебородый немец, стоящий на мостике одной из конвоирующих барж, таращит на нас глаза, потом поворачивается спиной, заходит в рубку и выходит обратно с подзорной трубой в руках. Он подносит ее к глазам и направляет в нашу сторону. Мы теперь совсем рядом – рукой подать. Я показываю немцу язык. Показываю кукиш. Рыжебородый опускает трубу, вытаскивает из кармана пистолет и стреляет. Пули свистят возле самых наших ушей. Хлюпают по воде. И тонут в Дунае. Рыжебородый чуть не лопается со смеху. Никто из нас даже ухом не повел.
– Черт тебя дернул язык ему показать! Он ведь и застрелить мог.