Надо было как-то сказать ей это, но он разучился говорить с девушками, а может быть, никогда и не умел. Он топтался на месте, хмурился, досадовал, что слов нет, а время уходит. Надо лететь, солнце уже высоко, о берег нетерпеливо бьет волна, качает машину, а он стоит и слов найти не может.
— Ну, что ж ты стоишь? — вдруг рассердившись, закричал он на Дашу, как кричал на механиков, на стартеров, на мотористов. — Долго я ждать буду? Где твои вещи? Давай живо! Лететь надо, пока погода...
Она растерянно взглянула на него, но он, не давая ей опомниться, закричал:
— Ну, скорей же!
— Сейчас, — растерянно прошептала она и побежала в дом.
А он стоял и смотрел ей вслед и радовался, что вот и поговорили, и все выяснилось, и не одинокий он теперь человек на земле.
Даша влетела в избу, схватила корзину, сунула в нее попавшиеся под руку платья, сорочки, фотографию матери, какую-то книжку и выскочила на крыльцо. На крыльце стоял отец.
— Прощай, отец, — торопливо обняла его Даша, — не ругай.
— Куда ты, угорелая! — ничего не понял отец.-
— Улетаю! — крикнула она уже на берегу. — Улетаю, оте-ец!
Моторист закричал: «Контакт!», пилот ответил: «Есть контакт!», и Даша очутилась в воздухе над рекой.
Отец как был, так и застыл на крыльце. Только когда машина поднялась над рекой, он сообразил, что это ведь дочь, Даша, улетает, улетает навсегда с чужим человеком, который теперь для нее и родней и любимей отца.
«А я? А я? — чуть не закричал он. — Как же я? Я ведь стар, меня покоить некому...»
Машина взмыла уже над верхушками кедров и разворачивалась на курс. Старик невольно следил за нею, — он никогда не мог спокойно видеть машину в воздухе, а ведь эту он сам, сам собирал из ничего.
— Ишь разворачивает как! — проворчал он и попытался найти недостаток в развороте.
Но не нашел. Все было чисто, правильно, все было, как сам он делал когда-то. И он восхищенно глядел, как поблескивают плоскости и хвостовое оперение на солнце, слушал, как ровно стучит мотор... Вот так и он когда-то, давным-давно, сделал смелый прыжок с земли в небо. Какой это был прыжок! Из тайги, из медвежьей глуши — в небо! А теперь Даша...
«А дочь-то... дочь... — удивленно подумал он. — Ишь ты... молодец!»
1939
РАССКАЗ О ДВУХ МУЖЧИНАХ
Материал для этого рассказа я нашел в «архиве» острова Диксон. Это несколько пожелтевших от времени, полуоборванных записок. Первая написана человеком, у которого, вероятно, обморожены руки: почерк корявый, буквы прыгают. Записка кратко излагает историю несчастья и взывает о помощи.
Вторая написана человеком, который гордится своим почерком: буквы высокие, круглые, аккуратные; прописные — с завитушками, почерк писаря или провинциального телеграфиста. (Купцы щедро давали на чай, если телеграмма приятная и написана красиво.) Записка эта была оставлена в Павловской избушке, где путники ночевали. С приказчичьей точностью излагается, что именно взято из продовольственных запасов избушки. Написано по правилам домашней орфографии 1920 года: твердых знаков уже нет, буква ять присутствует, но неуверенно. В слове «свечи» ее уже нет. Написана записка на листе, вырванном из суточного журнала плавания.
Вот и все.
Перелистывая эти стародавние и уже никому не нужные бумаги, я вдруг представил себе их авторов. Мне показалось даже, что я понял, что произошло между ними в дороге. Они оба виделись мне так отчетливо, словно сидели здесь, в кают-компании, пили горячий кофе с коньяком и рассказывали.
12 декабря 1920 года охотник-промышленник Федор Воронов на семи собаках отправился из станка Гольчиха, что в горле Енисейского залива, на Диксон, надеясь черев диксоновскую радиостанцию узнать — живы ли его родные в Шенкурске и какая нынче власть на Большой земле: наша или белых. В Гольчихе ходили об этом разные слухи, в последние же месяцы слухов не было вообще.
Путь от Гольчихи до Диксона — дальний, триста километров, время — позднее: приближалась «темная пора». Воронов торопился. На станке Ошмарино, где Воронову пришлось заночевать, к нему подошел Василий Харченко, приказчик, и попросил взять его с собой.
Воронов недовольно поморщился, услышав просьбу, и исподлобья взглянул на Харченко.
Северяне говорят: в трех случаях жизни нужна особая осторожность — когда выбираешь мех на сапоги, собаку в голову упряжки и товарища в дорогу. Харченко не обещал быть хорошим товарищем.
Но Воронов, разумеется, не сказал Харченко, что видит в нем плохого попутчика, а только угрюмо проворчал, что собак у него мало, нарта тяжелая — двоим, пожалуй, не уехать.
— У меня есть одна собака, — просил Харченко, — а другую я выпрошу у соседа.
Но Воронов только головой качнул в ответ.
Тогда Харченко сказал:
— Что же мне делать? Мне обязательно надо на Диксон, к доктору. Зубы пропадают.
Что было возразить на это? Раз человеку надо к доктору, тут уж не будешь гадать, хороший он попутчик или плохой. Пришлось согласиться.
Наутро выехали. Дорога была скверная, вся в застругах. Ехать по застругам на санях — все равно что по куче острых камней. Собаки скоро искровянили лапы.
Только через три часа путники добрались до Сопочной Карги, Харченко заявил, что устал от тряски и хочет отдохнуть. Воронов посмотрел на него, потом на небо и ничего не сказал.
Заночевали в Сопочной. Ночью началась пурга. Она бушевала два дня. Два дня сидели путники в плену на Сопочной, съедали запасы. Харченко ворчали жаловался на судьбу, на погоду, на товарища. Воронов молчал.
18-го двинулись дальше, вдоль восточного берега Енисейского залива.
В те дни пустынным был восточный берег. Мертвые станки, брошенные избушки. Рыбацкие летовья без окон и дверей, по крышу занесенные снегом. Ни дыма, ни огонька, ни человека, ни собаки.
Люди ушли из этих мест на магистраль, где кипели бои гражданской. Люди уходили отсюда, не заколачивая ни окон, ни дверей, оставляя нетронутыми пасти и капканы. Где-то там, на магистрали, кипели жаркие бои, — здесь оставались трупы поселков, скелеты изб, ребра стропил, кости срубов.
Упряжка Воронова брела от одной мертвой избы до другой. Нечего было и думать о ночевке здесь. Чтобы попасть в избушку, нужно было четыре-пять часов отбрасывать снег от дверей и окон.
Когда пришла ночь, Воронов воткнул ос тол в снег, затормозил нарту, взял лопату и стал рыть яму под скалой.
— Что вы делаете? — спросил Харченко.
— Рою яму для ночлега.
— Яму? — ужаснулся Харченко. — Спать в снегу?
Воронов пожал плечами.
— Я не могу спать в снегу! — закричал Харченко. — Я хочу спать в избе. Вон — изба. Мы там будем ночевать.
Воронов молча продолжал рыть яму. Харченко подошел к нему, заглянул через плечо и прохрипел:
— Вы роете мне могилу? Да?
Его пальцы впивались в плечи Воронова. Тот сбросил их резким движением, молча взял лопату и направился к избушке. Харченко следил за ним испуганными глазами. Потом сам взял лопату и начал неумело помогать Воронову. Скоро он выдохся, опустился на снег и заохал. Воронов продолжал работать один.
Ночевали в избе, нетопленой и пустой. На полу лежал снег. Харченко бросал на товарища пугливые взгляды и все порывался что-то сказать: поблагодарить или выругать — неизвестно.
Воронов сидел, сгорбившись, уткнувшись взглядом в пол, и думал о тяжелой ноше, доставшейся ему. Вслух он ничего не сказал однако.
Утром тронулись в путь. Два-три часа ехали от избушки к избушке, четыре часа откапывали вход в избу, шесть часов спали. Больше Воронов не предлагал Харченко ночевать в снегу.
Странное дело: он во всем подчинился своему спутнику. Он трогал в путь лишь тогда, когда Харченко говорил, что может ехать; он останавливался, когда Харченко объявлял, что он устал. Он молча выслушивал жалобы попутчика и его бесконечные рассказы и надоедливую ругань.
Теперь Харченко ругался часто, он во всем винил Воронова, во всех неудачах этой роковой поездки, и Воронов только ежился под градом ругательств и... молчал.
Настала темная пора, а путники еще не добрались даже до Варзугиной бухты. Ночью, когда Харченко спал, Воронов подсчитал запасы продовольствия. Даже при жестком рационе их не хватит до Диксона.
Утром он объявил об этом Харченко. Тот испугался и умоляющими глазами посмотрел на Воронова.
— Голубчик, голубчик... — забормотал он и вдруг чмокнул Воронова в плечо.
Что почудилось ему? Померещилось ли, что товарищ бросит его одного в этой жалкой, нетопленой избе и унесет с собой весь запас пищи? Или убьет? Что ему стоит убить слабого, больного, бедного Харченко?
— Голубчик, голубчик, миленький... — бормотал он, протягивая руки к Воронову, цепляясь за его малицу, за плечи.
Воронов не понял, что взволновало Харченко. Он подумал, что тот, увидев истинное положение вещей, проникся, наконец, жалостью и к товарищу, и к себе. В первый раз за всю дорогу Воронов неумело улыбнулся и похлопал попутчика по плечу.