Гость отмолвил устало:
– Шкуры, шкуры-ти… Ето, конешно… Дак ноне, не знашь ли чего, хозяин? Беда на Твери! Князи наши промежду собою прю затеяли. Занимать-то стол должон по правде Василий-князь! А хан Чанибек Всеволоду Лексанычу власть передал. Дак теперича полки копят тот и другой, уже наши-ти тверичи к Хотилову ходили, Василий Михалыч из Кашина Кснятин ладил забрать, мало до бою не дошло! Ноне не стало б татар нахожденья! Коли хан своих ратных подошлет Всеволоду в помочь, дак и жди тогды новой Щелкановой рати! Погинем вси! Смерды бегут, и мы бежим где ни то переждать беду! Ты тута укромно живешь, ото всех в стороне, дак не примешь ли на зиму? Меня со женою да с дитем; дите у нас одно, малое, а я бы тебе и помог чем, да и товар у меня, сукно есть, тафта, зендянь, жонке твоей ко глазам! Мне и хоромины не нать доброй. Видал, во дворе у тя старая, где бы товары сложить, а сам проживу!
Гость поник плечами. Видать, купчина был не из видных и запуган вдосталь.
– К вам тут, поди, и Щелканова рать не доходила? – тоскливо спросил-протянул.
– Доходила! – отверг Онька, усмехаясь недобро. – Спалили тута все, тятю порешили мово!
Замолкли все. Гость несмело ковырял ложкой.
– Сенов-то хватит ле? – деловито нарушила молчание Таньша.
– Я и овсеца альбо там ячменя привезу, ты не сумуй, хозяин! Прими только! Нужда смертная! Кто помнит Щелканову рать, кто и не помнит, а вси нонече разбегают в леса!
Вздохнул Онька. Подумал. Прищурясь, примерил мысленно на Таньшу свою тафтяной сарафан, снова вздохнул. Попрошал:
– Княжича Михайлу не знашь ли часом? (В иных князьях плохо разбирался он, а этот был, почитай, свой!) Гость оживился, начал хвалить настырного и любопытного Александрова сына, с которым уже перезнакомилась вся Тверь.
– Утешен и приветлив, всякому руку подаст, для всякого найдет слово доброе! Бают, ехал сюды из Нова Города, какому-то мужику дорогою избу срубил!
Онька слушал молча, одобрительно покачивая в лад головою. От гордости не сказал, не признался, что он и есть тот мужик. Встал, обдернул сшитую Таньшей холстинную рубаху:
– Что ж, приезжай! Токо про ячмень не забудь, мне с покоса о сю пору кровавых мозолей с рук не избыть!.. Князья, вишь, передрались! – вымолвил на провожании, когда гость уже отъехал от двора и услышать его не мог. – Таки-то у их и князья! Наш-то бы Михайло ни в жисть того не натворил, уж чего ни то, а придумал, абы не ратитьце!
Таньша только искоса поглядела на мужа, хмыкнула и вытерла нос.
И еще одного беглеца принял Онька в ту осень, медника. Этот пришел пешком. Мастер был добрый. Снаряд свой в баньке старой разложил, там и ковал, мастерил и узорил. Оньке к весне изузорил всю сбрую красною медью, любо-дорого стало смотреть!
Мужика звали Потап. Потапиха всю зиму ткала, в очередь с Таньшею, и девки, дочери Потапа, тоже не даром пришли. Отеребили и спряли весь лен и всю шерсть в доме, что заждалась уже работницких рук; к весне наткали холста и грубого сукна на зипуны да вотолы. Стучал стан, звенели песни, иные впервой и слышанные Онькой, а то купец, гость торговый, зачинал сказывать про Орду и Сарай, про Персию, про Индию богатую, мешая были с небылью, виденное со слышанным от людей.
Трещала лучина. Девки и бабы пели хором. Потап иногда подпевал глухим низким голосом. Когда попадалась знакомая, подхватывал и Онька, и купец выводил строго в лад, и стройнела на трех мужских голосах с бабьим высоким перебором, выставала, ширилась песня, текла золотою рекой, из дали далекой уходя в грядущую мглу, угасала, истомив душу, и долго потом сами сидели, слегка ошалевшие, слушая молчаливо, как звенит и зовет, неслышимая уже грубым ухом, замирающая в сердечном трепете дивная красота… Редко певал в хоре Онька! А петь, оказалось, умел и нынче отводил душу, выпевал-выливал на люди все, что накопилось в сердце.
Потом начинали спорить. Заводил Онька, спрашивал у Потапа, что почем стоит в тверском торгу. Почем бобер, да лиса, да рысьи, да волчьи шкуры, почем медведина, скотинная полть, почем хлеб? Сколь и чего надо давать за постав холста да на сколь обманывают его, Оньку, купцы, гости торговые? Зудил обходом, а затем и прямо брал купчину в оборот. Тот то молчал, то отругивался скучливо, то кричал, срываясь:
– Поезди! Из тоя же Твери хошь до Кашина товар довези! В лодью ложишь – лодейнику давай лодейное, раз! На вымолах виру отдай, два! Мужикам, что носят товар, не одно пуло выложишь, три! За место в торгу – четыре! Да как ищо продашь! А вдруг недород, лихая година, рать ли? Виру дикую емлют с купцей, князев сбор, ордынское серебро… Тебе што, шкуру снял – и концы, а довези ту шкуру до Сарая! Да ордынскому даруге подай, не греши, да князю ихнему, да… – Он отчаянно махнул рукою. – А с серебром как? Нажил – вроде твое, а довезти до дому? Тать ли, боярин лихой – подай и не греши! Ну и шьешь в пояс, куды подале, и дрожишь – доехать бы до дому! А там иньшая труднота: товар купи у гостя новогородского, а он дешево не отдаст, не-е-ет, помытарит тебя! В Торжок не по раз съезди да поклонись, а на чем? Добро, у кого свой конь да обоз! Я-ста на кони, дак на одном и кони! А уж мелкому купцу сугубая труднота: походи к Якиму, али к Руготе, али к Захарье Нездиничу да покланяйсе в пояс! Глядишь, с товаром пошлет по дворам… Ну ладно, привез я товар с Торжка, жонка просит: посидел бы дома, дети заждались! А тебе недосуг, ладишь опять в лодью да в Орду али на кони по волости по Тверской! Дак должон ему, купчине, быть и прибыток какой али нет? Да на случай беды, разоренья, грабленья от татей – всяко лишнюю гривну в землю зароешь на черной-то день!
– Оно все так! – раздумчиво возражал Потап. – Оно так, конешно! В етом ты прав. А все же лунско сукно да бухарска зендянь кусаютце у вас, у купцей, больно кусаютце! Нашему мастеру в ину пору и охабня не спроворить себе иного, как из домашнего сероваленого сукна!
– Гостей новогородских прижать! За горло ведь держат! От них вся торговля немецка идет!
– А ордынска – ваша! – не отступал Потап. – За камку, зендянь, за атлас могли б и посбавить чуть. Поболе продай да подешевше – и тебе прибыль, и от людей почет! И нашего товару, глядишь, поболе пойдет! Я вот медник, дак моей работы обруди всё в Орду да в Орду! Знаю, сказывали!
– Князь бы един! – возражал, вздыхая, купчина. – Баешь, обруди… Дак до Сарая: в Кашине мыто, в Нижнем иное, и всюду повозное да лодейное дай! Суздальской князь тоже своего не упустит…
– Мы што, – отвечал медник, – мы-то с им, – кивая в сторону Оньки, – и в поход срядимсе, и на рати выстанем. Как уж бояре да князи! А князи наши в размирье произошли, кабы с кем, а то племяш с дядею стола не поделят! Вот и разбегаемси вси по лесам, по Онькиным хоромам, переждать ентую беду. Добро, хозяин сходливой, принял, не остудил!
Онька низил глаза, сам растаивал от похвалы. Мастера-то по первости и пускать не хотелось!
О том, что творилось в Твери, вызнавали случаем, от загорян, а те – от заезжих кашинцев. Передавали, что в княжескую котору вмешался епископ Федор, приезжал в Кашин мирить дядю с племянником, что Всеволод будто отступает тверского стола и что Василий Михалыч поехал к нему на снем.
Не ведали тут, как собравшиеся в тверском княжеском тереме воеводы угрюмо шутили, поминая разбегающихся по лесам и починкам смердов: «Эдак-то скоро и на рати станем одни, безо кметей, един противу другого!»
Не ведали, не знали, как Василий Михалыч, кипя неизрасходованным гневом, стучал кулаком по столу, крича: «Как ты смел, щенок! Меня, дядю своего, за бороду! Я тебе в отца место!» (Справедливости ради стоит напомнить, что первым совершил пакость все-таки не племянник, а дядя, ограбив Холм.)
– Дядя! – серьезно вступал Михаил в княжескую прю, глядя в глаза Василию. – Дядя, послушай! Я из Нова Города ехал, дак ладил к тебе первому, переже матери, в Кашин заглянуть! Вота бояре подтвердят!
– Пусть, пущай… – Василий отворачивал взор, сморкался, стихая. – Пущай. Ну, хошь не ты, дак Всеволод!
Епископ Федор, утишая спор, поднял руку:
– Сынове! Братия моя возлюбленная! Послушайте меня, отца вашего духовного! Кого огорчит, кого обрадует ваша пря? Смерд бежит в тихие Палестины, гражане покидают домы свои! Не погубите тверской земли! Воспомните, кто вы и роду какого! Помяните, како погибал в Орде от жестокого Узбека святой Михаил! Ты был младенем сущим тогда, Василий! И там, в ужищах и с колодою на шее, не в силах руками достать до рта своего, не в силах ни ночью лечь на ложе, ни сесть путем, ни вкушать горький свой хлеб без помочи отрочьей, позабыл ли он о тебе, малом дитяти? Не заповедал ли города Кашина, не урядил ли землю свою для вас, возлюбленных чад своих? Сынове! Вот ты, Всеволод, и ты, Василий! Мните ли, яко возможет который из вас схватить на миру и поточить в железа другого? Не возлюбить молю я вас друг друга, но понять, постичь, яко возлюбленни есьте, и во всякой беде и оскорблении – едина семья и плоть! Зрите, яко смерды тверские: и поспорят, и подерутся овогды на пиру в огорчении сердца, но в скорби и обстоянии помогут, поддержат брата своего по заповеди Христа! Именем Михайлы Святого призываю я вас обоих к совокупной любови! Пусть та пыльная и морозная площадь в чужой земле, во степи незнаемой, у края Кавказских гор, где пролил кровь, где погинул он, великий, где сердце ему вынули, беспощадно взрезав святую грудь, пусть тот день и час и чудо, Господом ниспосланное, нетленно сохранившего тело мученика своего, пусть они воскресают в ваших глазах каждый раз, когда некая пря, и остуда, и горечь затмят светочи ваших сердец и источники взаимной любови замутят облаком раздора! Зрите ли его? Вот он стоит перед вами! И колодка на вые его, яко крест на раменах Христа! Зрите, вот он пред вами, твой отец, Василий, и твой дед, Всеволод!..