А с высоты то все недвижимо, и спокойно…
Пройдут века, и все так же будут стоять эти горы, городов вот не станет; и никто не вспомнит о тех страстях, которые в них кипели — любовь, ненависть, все, что кажется теперь самым важным, снесется веками, и кто-то иной будет идти у этих гор, и нести какую-то свою ношу, но память и о нем исчезнет, утихнут бури и праздники; а царственные горы все так же, укутанные своими думами, будут стоять, взирать на века, на звезды. И все так же, все так же будет спокойно с этой высоты!
Но вот подует сильный западный ветер и… отправимся же с ним, далеко-далеко, на северо-восток, полетим быстрее, иначе наше путешествие слишком затянется, а мы не можем себе этого позволить — ведь, наша жизнь лишь краткий миг, пред жизнью гор — и надо это мгновенье прожить — действительно прожить, а не дремать.
Итак, остались позади Серые горы, под нами — промелькнет покрытая ледовым панцирем гладь Андуина; дальше-дальше — вот уж тянутся необъятные просторы Ясного бора — от горизонта до горизонта раскинулся великий бор, и кажется, что нет ему ни конца, ни края, что весь покрыт этими сверкающими на солнце снежными валами, под которыми так сладко дремлют дерева. Но быстрее-быстрее, иначе долгое время займет полет над этим лесным миром; наконец — деревья стремительно откинулись назад, и потянулись бесчисленные, изрезанные трещинами каменные плато — в тех трещинах сотнями голодных волков завывает лютые северный ветер, и самим камням холодно — они жутко стонут от своей вековечной муки, и веками дробятся. И среди этих каменных плато увидишь какой-то чахлый кустарник — что ж занесло его сюда, что ж за радость ему расти здесь, отчаянно цепляясь за ледяной камень, жадно выпивать соки, из немногочисленной землицы?.. Дальше-дальше… Уже многие недели пешего пути преодолели мы в стремительном полете; постепенно воздух становиться темнее; темнеют снежные тучи, вырывают из глубин своих бессчетные снежинки — и эти снежинки все крупные; стремительные, словно стрелы — летят и летят они к безрадостной, скованной под ледовым панцирем земле: редко когда блеснет здесь солнце, но, даже если случится это в ту пору, когда в иных земля расцветает красавица весна — это солнце не пригреет, но только обледенит морозным своим дыханьем. Льды, льды — так и тянутся они, выступают, суровые, из снежного мрака — и, кажется, никакой жизни здесь нет, да и быть не может…
Но вот поднимутся пред нами горы, которые много выше Серых, кажется — так они велики, что, ежели вдруг вздумают упасть, так разобьют весь мир. Но в них чувствуется такая мощь, что ясным становится, что, скорее мир сам в бездну провалиться — а горы эти останутся плыть среди небесных светил. Многие и многие версты черного гранита: над ним не властно ни время, ни ветер — он вздымается отвесными утесами, он выгибается в плато, на которые никогда ничья нога не вступала, и, даже могучие орлы, вряд ли решаться бросить вызов тем мрачным ветрам, которые единственные в той выси обитают. Что бы преодолеть самые высокие пики, поднимемся еще выше, и пролетим над бездонными ущельями, над устремленными в небо гордыми глыбами… Кажется, впереди должен быть какой-то безысходный мрак — да и что, право, может быть дальше, кроме вековечной ночи, в которой отродясь ни единого лучика света не пробивалось?..
А вон впереди свет! Да откуда ж он, да такой милый, да такой ясный, будто там сама Весна? Откуда ж здесь это счастье могло появиться? Скорее, скорее устремляемся мы к этому свету — после всех этих безотрадных просторов поскорее хочется прикоснуться к чему-то светлому! Вот свет приближается растет, и видим мы, что исходит он откуда-то из земли, устремляется навстречу небу — и вот: в стремительном нашем полете остались позади последние горные кряжи, и открылась… Да какая же красота открылась! Нет — право, и не берусь я этой красоты описывать! Можно отдельные только кусочки описать, но всего-то целого!.. Свет исходит откуда-то из под земли, но он же струиться и их озер, и из листьев. Но что значит — сказать: озера, листья. Человечьим ли, эльфийским ли языком описать эти озера, в которые так и тянет нырнуть, ибо видишь там и не воду, но что-то такое от чего всякая боль с души смоется, и любовью — таким то сильным чувством душа наполнится, а радужные отсветы над вами! Озера, озера… А что за кроны распахивают над вами свои живые, каких-то небесных цветов крылья, да разве же сыскать где-нибудь во всем свете, таких же исполинских, и в то же время стройных, словно храмы деревьев. Кто же в большом мире помнит их имена? Быть может, древнейшие из эльфов?.. Каждый увидел бы эту, окруженную суровыми горными вершинами, благодатную землю, несколько по своему; и многие бы, вздохнув; быть может, выдохнули не своим, но преображенным, просветленным голосом: «Неужели смерть меня забрала, неужто эта та самая земля, которую я в детских снах видел, да до сего дня и позабыть уж успел?».
Перед тем, как совершить последнюю часть нашего путешествия, взглянем еще вверх, и увидим, что исходящие от земли потоки теплого света, поднимаются к нему, как раз вдоль гранитных горных склонов, очерчивая таким образом многоверстный сияющий столб. Этот беспрерывный поток, разгоняет те бурные тучи, что мечут пронизывающим ветром, да снежной круговертью по иную сторону гор, таким образом — над этой землей почти всегда распахнуто око, в глубине которой днем пышет лазурь, а ночью, когда теплый поток тоже поднимается, но уже без света — сияют во всем своем многочисленном блеске северные созвездия.
Теперь же настала и заключительная часть нашего путешествия: вновь взглянем на благодатную землю, и устремимся к самому центру ее, где из широкого озера, по берегам которого дарят красоту, наполненные радугами алмазные колонны — высится остров, а на острове тот дворец. И остров и дворец похожи на единое облачко прилегшие отдохнуть на грудь озерную. Только нижняя часть облака более темная, а верхняя — сияющая, наполненная небесной святостью. К острову не ведут мосты, но есть плот, который, если понадобиться перевезет через воды, дна в которых, несмотря на десятки метров прозрачной воды, не видно.
Но мы, совершившие этот перелет, влетим во дворец не в тот день, когда Робин причинял своими словами Аргонии невыносимые мученья — в тот то день, во дворце тоже было не мало скорби. Но нет — мы влетим на полгода раньше, когда настоящей скорби еще не было, но спокойная жизнь его обитателей была нарушена окончательно и бесповоротно…
* * *
То было в тот час, когда над благодатной землей, которую обитатели ее звали Алией, повисли цвета заката — вдохновенные и недвижимые, похожие толи на языки пламени, толи на конскую гриву, струи света протянулись, плавно перетекая в бесчисленных оттенках, через небо. За склонами гор, нельзя было видеть настоящего светила, но, благодаря игре, исходящего из земли света, создавалась иллюзия заката, и иллюзия была не хуже подлинника. В этом просторном помещении было всего лишь одно окно, но оно занимало всю стену, и было распахнуто настежь, выходя на балкон, о который с задумчивым шелестом, ласкались небольшая волны бездонного озера. На балконе был установлен довольно большой, но в тоже время, как и полагалось эту месту — легкий телескоп; казалось даже, что и не телескоп это вовсе, а какая-то чудесная птица, прилетевшая сюда, чтобы дарить свою чудесное, острое зрение; рядом с телескопом, стоял за высокой, покрытой аккуратно разложенными рукописями, юноша — не слишком то высокого роста, но с таким одухотворенным лицом, что и не замечался этот не высокий рост. У него были густые русые волосы, волнами опускающиеся до плеч: лицо, как уже было сказано, одухотворенное, а во всех, некрупных чертах его помимо того можно было прочитать и сдержанность. Фигуру его нельзя было назвать богатырской — от рождения он был худ, но весьма жилист, по всему видно — вынослив. Этого, увлеченного телескопом молодого человека звали Дьемом.
Помимо него, поблизости были еще двое, с первого взгляда похожие на него, как две капли воды. Они сидели не на балконе, а в зале, где, впрочем, было так же свежо, как и на балконе, и каждый сосредоточено был занят своим делом. Один сидел, задумчиво вглядываясь в открывающийся из окна вид, и держа в руках гитару, играл на ней мелодию, все время изменяющуюся, но какую-то незаметную, словно бы рожденную самой природой — и все знали, что, перестать он играть, и что-то незаметно уйдет из тихой гармонии этого вечера — не знали они, правда, что на всем свете не сыскать больше такого умельца игры на гитаре. Этого, увлеченного музыкой, звали Даэном, и, в отличии от сосредоточенного Дьема, в его лице было меньше сосредоточенности, больше наивного простодушия.
Наконец, третий брат, именем Дитье нашел свое призвание в художестве. Он стоял на лесенке у полотна, которое занимало почти всю стену, противоположную окну, и заканчивал плод многомесячных стараний. И это была дивная картина — казалось, все бесчисленные чудеса Алии каким-то образом, и совсем не теснясь, разместились на этом полотне. Описывать полотно нет смысла, но, если бы стал его кто разглядывать то не смог бы оторваться часами, забыл об еде — провел бы так, с пылающими очами, целые недели, и, вглядываясь под какой-нибудь кустик, под какую-нибудь травинку, с восторгом открывал бы там целый новый мир… В лице Дитье было многое и от сосредоточенности Дьема-астронома, и от добродушия Даэна-музыканта.