Журдан присел на табурет, в то время как секретарь развернул перед Бигоне желтый свиток. Бигоне увидел, что это те самые пять листов, на которых Фальконет перечислил все злодеяния Журдана, а шестой подписан ста сорока восемью гражданами.
— Да, признаю.
— И признаешь, что здесь описаны все те преступления и прегрешения, которые ты совершил?
— Которые ты совершил. Это мы с Фальконетом написали.
— Чтобы нам с Леонардом долго не возиться. Ты знаешь, что он более ловок в ухаживании, чем в письме. Ему легче посетить в один день трех женщин, чем исписать один лист бумаги. Если ты сам этого не знаешь, то Жозефина может подтвердить. Вот только копии снимать он мастер. Взгляни, разве ты видишь здесь имя Журдана? Нет, не найдешь. Оно так искусно стерто, и имя Бигоне так ловко вписано на его место, что все ученые мужи Италии вместе с Папскими Кардиналами не заметят подделки. Ты, верно, захочешь доказать, что это мошенничество, такое же, как подделка долговой расписки или четвертого Евангелия. Но не сможешь. Клянусь пряжками своих башмаков, через полчаса ты признаешь, что здесь последняя буква написана тобой самим, а еще через полчаса сто сорок восемь граждан поклянутся, что показывали все это о тебе.
Бигоне ничего не мог ответить. Он угрюмо слушал и ждал, что этот безбожник скажет дальше. А Журдан продолжал:
— Итак, последовательно и по пунктам. Ты сын уличной девки и неизвестного отца, так? Твоя мать торговала виноградом, распятиями и своими ласками? Потом уехала с греком-вербовщиком в Константинополь, откуда уже не вернулась, подбросив тебя на порог к добрым людям, так? Ты воспитан ими из милости, и твоя мать, будь она сейчас здесь, вряд ли смогла бы сказать, кто твой отец, так?
Бигоне подумал минуту, потом тихо ответил:
— Нет, не смогла бы.
— Вот видишь, мы оба думаем одинаково. Но пойдем дальше, потому что времени у нас мало. Ты бывший погонщик ослов. Ты же не станешь запираться, что в своих торговых поездках из Авиньона в Геную, оттуда в Швейцарию и Богемию, с купленными товарами, а еще чаще с контрабандой, тебе часто приходилось не только сидеть на спине осла, но и погонять его? Я не хочу говорить о тех случаях, когда тебе самому приходилось быть ослом и получать удары. Я вижу, ты не хочешь признать, что был и мясником. Но это тебе не поможет. Мне кажется, я лучше знаю, кто мясник. Мясник тот, кто убивает быков, коз, свиней и птицу. А разве ты, хвастаясь своей силой перед госпожой Биссолат, не выхватил у мясника топор и не развалил быку лоб? И перед домом Комиссара сейчас стоят пять крестьян, у которых ты, держа меня в заточении, вместе со своей бандой зарезал коз, свиней и кур. Станешь отпираться в том, что сделал это?
Бигоне вздохнул и ответил:
— Не отпираюсь.
— И еще ты сугубый враг всех благопорядочных и честных людей и главарь грабителей и убийц, так? Кто эти добропорядочные и честные люди? Тот, кто ест им самим заработанный хлеб и пьет самим купленное вино. Кто порою ходит босой и в порванной одежде, а ночью спит где-нибудь возле городской стены или в подъезде, потому что не хочет резать кому-то глотку и опустошать карманы у господ из Магистрата и торговцев, которые поздней ночью, пьяные, возвращаются домой, у этих людей нет любовниц, жен хлеботорговцев, которые могли бы их приглашать каждую ночь к себе, когда мужа нет дома. Кто тебя видел с этими честными людьми? Ведь ты же всегда с торговцами, которые готовы лгать и клясться своим Господом и всеми святыми, лишь бы урвать с легковерного покупателя лишний луидор, так? Ведь ты же всегда пьянствуешь с богатыми домовладельцами, которые каждые полгода поднимают квартирную плату ремесленникам, ведь ты же играешь с дворянами, которые выжимают своих крестьян, как лимон, а корку выбрасывают на обочину, так? Ведь ты же все время был против Национального собрания Франции, которое провозгласило Свободу, Равенство и Братство, так? И ведь ты же со своими друзьями и родичами еще вчера кричал «да здравствует» Святейшему Престолу и его тиранам, которые угнетают и сосут из народа кровь, так?
Бигоне почувствовал себя сломленным и изнеможенным. Он не хотел, да и не мог противостоять сатанинской логике, которая говорила устами этого отщепенца и богохульника. Он только скорбно кивнул головой. Журдан продолжал еще увереннее и величественнее. И чем смелее и суровее говорил он, тем больше сникала отвага Бигоне.
— Теперь можно перейти к дальнейшим пунктам этих показаний и вытрясти твои гнусные преступления, как мешок с кровавыми тряпками, истлевшими костями и отбросами. Ты вечером шестнадцатого октября собственноручно убил известного всему народу и уважаемого гражданина, так? Лекье был известен народу и уважаемый гражданин. Он охранял всех, кого не охраняли деньги, богатые родственники и покровители. Он устроил приют для беспризорных детей и раздавал хлеб нищим. Потому-то они своими лохмотьями и устелили улицу, когда его носилки несли в Магистрат. Ты же, зверь и изверг, убил его, убил его же шпагой, в церкви, перед изображением Богоматери, так?
И, махнув рукой, он велел своему секретарю, Колченогому Леонарду, читать показания строка за строкой, лист за листом. И не было ни одного такого преступления из числа тех, что Фальконет приписал Журдану, чтобы этот одержимый дьяволом враг не исхитрился доказать, что оно совершено Бигоне, и чтобы хоть один из ста сорока восьми человек мог оспаривать или отрицать его. Бигоне слушал, уже не возражая. Ему казалось, что он, провалившись сквозь землю, очутился на другой ее половине, но продолжает погружаться дальше, в кромешную тьму и пустоту. Только тогда он слегка очнулся, когда богохулец в завершение взял из рук Леонарда показания, снова свернул их в трубку и со смехом ударил его ею по лицу.
— Признаешь, что ты все это совершил?
— Да, но и ты все это совершил.
— Твой Фальконет мог описать все это только потому, что ты привел ему перечень своих собственных грехов. Теперь твое имя значится тут, где было мое, и все в порядке, и все законно.
Бигоне подумал еще, но ничего не мог придумать и потому спросил:
— Но как это может быть?
Журдан усмехнулся и ответил:
— Если бы ты спросил меня раньше, я бы ответил: это судьба, игра везения и невезения. Может быть, я бы даже сказал: это случай — и мы ничего тут не можем изменить. Но ты же приверженец Папы и христианин. Каждый год ты жертвуешь десять луидоров на починку крыши своей церкви и десять на нужды Святого Престола и Небесного царства. Ты бы сам себе не поверил, если бы сказал иное, нежели: на то воля Божья. Ты же знаешь, что ни один волос не упадет без Его ведома. Моя пуля вырвала у тебя целую прядь как раз в том месте, которое госпожа Биссолат и Жозефина чаще всего гладили, так? А разве без Его ведома стоял бы ты в луже, а я здесь, сидя на табурете, читал бы список твоих злодеяний?
Бигоне нечего было на это ответить, но в душе он почувствовал, что за каждым словом его смертельного врага кроется правда. Журдан махнул Колченогому Леонарду, но потом задержался.
— Ты был согласен привязать мне камень к ногам. Великодушие за великодушие. А как ты хочешь?
Бигоне подумал минуту, и спросил:
— А как глубоко в том месте в Сорге?
Журдан ответил:
— Пять футов.
— Тогда лучше к рукам.
Журдан удивленно спросил:
— Почему?
— Потому что я не хочу доставить твоей банде удовольствие кидать мне в голову камни.
Журдан кивнул и сказал:
— Хорошо, я исполню твое желание. А сколько времени тебе понадобится привести свою одежду в порядок? Твои туфли в грязи, и на жилете оторвано несколько пуговиц.
Бигоне ответил:
— Нет, я бы хотел прочитать двадцать семь раз «Отче наш». Мне нужен час или немножко больше. Сколько сейчас?
Журдан, взобравшись на табурет, посмотрел на луну.
— Сейчас три.
— Стало быть, в четыре или немного погодя я жду.
В сознании своего могущества Журдан милостиво кивнул головой:
— Пусть будет так.
1923
МЕТАМОРФОЗЫ ИЕГОВЫ
Пастор Зандерсон поднялся с кушетки и подошел к окну. Под заплатанной кожаной обивкой прожужжала пружина — протяжно и сердито, будто пчела, не успевшая ужалить наступившую на нее ногу.
Долго и сердито смотрел пастор Зандерсон в окно. Оно было новое, чистое. Свежая желтая краска еще пахла олифой. Кусты сирени и вишни за насыпью траншеи закрывали склон горы, над которым уже не вздымались зеленые макушки деревьев. Влево от окна торчал остов обгоревшей груши, без коры, с белыми костлявыми пальцами-сучьями. Во всем саду — ни одного уцелевшего деревца. Большую часть их вырубили солдаты, а остальные сгорели, когда немцы подожгли усадьбу пастора.
По-прежнему несла свои воды Даугава. Только вид на нее теперь открывался шире — до древнего городища вверх по течению, а ниже — до самого местечка. На другом берегу лежала лодка. Какой-то крестьянин, сняв штаны, бродил по воде, все время нагибаясь, вероятно, отыскивал камни для новой постройки. Неподалеку на фоне темного соснового бора белели три домика. Среди развалин помещичьей усадьбы блестела крыша новой хибарки. Это постройки новохозяев. Вся равнина испещрена беловатыми и зелеными полосками ржи и яровых. Смешными казались эти маленькие делянки тому, кто привык видеть здесь сплошное помещичье поле, широко раскинувшееся от берега реки до большака.