Словом, Марьину было не до Верхотурья и путешествий тропами и реками по следам приобретателей Сибири. А я уже поглядывал в книги (в библиотеке нашей лежали почти все тома «Описания России» под редакцией Семенова-Тяньшанского) и выяснил, что за место такое – Верхотурье. Соликамский посадский человек Артемий Бабиков построил дорогу от Камы до верховьев Туры, объявленную правительственным трактом. Было это в правление последнего Рюриковича, болезного царя Федора Иоанновича. А за два года до прихода семнадцатого столетия и был заложен на холме-утесе славный град Верхотурье, с Кремлем, монастырем, Ямской слободой и главной улицей – Сибирским трактом… Выходило, что из старины в Верхотурье кое-что осталось (вроде бы даже и кремлевские башни), но все там было в куда меньшем благополучии, нежели в Соликамске и уже тем более – в Тобольске. Верхотурье манило меня. Однако перемены ветров в государственных поднебесьях, мало меня пока волновавшие, но огорчившие Марьина, требовали от меня терпения.
Раздосадованная потерей к ней интереса кавалеров (да и подвигов они ради нее не совершали), Лана Чупихина не могла удерживать в себе досады. Она то и дело выкладывала мне новости. Эта лахудра Цыганкова снова разыгрывает из себя роковую женщину, из-за которой якобы должны разбиваться сердца. И многие дураки на ее уловки, на ее червячки, на ее наживки («Или на что там?..» – «На ее блесну…» – глупо подсказал я. «Да какая у нее блесна!» – морщилась Лана), так вот на них дураки клюют. И ведь все приличные люди, если взглянуть со стороны. (Знала ли Лана об истории с К. В.? Наверняка знала…) И среди прочих обожателей – Глеб Аскольдович Ахметьев, маэстро Бодолин, завтрашний покоритель космоса Башкатов, пострадавший за справедливость Миханчишин, джентльмены-международники («Дочь Корабельникова, как же!»), есть, конечно, и шелупень, стажеры всякие, но и их жалко. «Вот и ты, Василек, вляпывался, – заключала Лана. – Слава Богу, понял вовремя, во что вляпывался…» На этом я досады Чупихиной пресекал, сознавая, что через два дня они будут возобновлены.
После приключения в кабинете К. В. я несколько дней Миханчишину даже сочувствовал, даже жалел его – ведь он мог испытать унижения похлеще моих. Но по прошествии времени жалость сменилась раздражением, а потом и брезгливостью. Возвращенный из застенков Миханчишин хоть и хорохорился, но все же ходил растерянный и как бы притихший. Но вскоре он стал наглеть. Теперь он уже, видно, поверил в то, что он истинно страдалец, борец за слабых и за правду, а потому позволял себе дерзить людям порядочным, из деликатности не отвечавшим на его выходки, на обвинения их (при публике) в осторожности, а то и в трусости. Экий храбрец и вольнодумец вызревал при нашем конформизме! Меня не раз (как-то и на собрании) подмывало нечто заявить Миханчишину, да так, чтоб ему расхотелось ходить в героях. Однако благоразумие удерживало меня. Ко всему прочему охлаждали меня и соображения: а вдруг и впрямь Миханчишин – удалец, а услышанное о нем мною в кабинете К. В. – подброшенная с умыслом ложь? Или даже слуховая галлюцинация… Во всяком случае, о Миханчишине мне разумнее было помалкивать.
Я уже отмечал, что одеваться Миханчишин стал опрятнее. Брюки его имели теперь вид выглаженных. Очки он носил уже с привычными (для людей) дужками, без ботиночного шнурочка, протянутого к уху. Но в глазах его все оставался вызов – обывателям, сонным гражданам, власть имущим, всему обществу или режиму. А в юрких его движениях ожидалось коленце, какое Миханчишин вот-вот, но уж непременно, должен был отколоть. На меня он взглядывал с усмешкой превосходства и будто бы собирался сейчас же объявить публике обо мне такое, от чего я обязан был бы застрелиться. В одно из своих дежурств я отправился в сельский отдел с полосой и вопросами, уговаривая себя вытерпеть не только присутствие Миханчишина, но даже и любые колкости его. Поначалу все шло хорошо, я имел разговор с зав отделом Колей Родиченко по делу, а потом прибыли, возможно из буфета, сотрудники отдела, и среди них Миханчишин.
– А чего этот-то тут делает? – поинтересовался Миханчишин. – Какие такие у него к нам претензии? Что он понимает в картофельных сортах?
– Погоди, Денис, – попытался остановить Миханчишина Родиченко. – Вопросы у Куделина резонные…
– Какие у него могут быть резонные вопросы? – воскликнул Миханчишин. – Он же из проверяющих. Он же из цензуры! Он и над новыми сортами картофеля осуществляет сейчас политический надзор! Женишок неудавшийся!..
Цензуру и надзор я бы вытерпел, но с женишком Миханчишин перестарался, я шагнул к нему, оторвал от пола и будто был готов швырнуть его в потолок, но, усмиряя себя, лишь усадил Миханчишина на письменный стол и выкрикнул ему:
– А что тебя так волнует цензура и надзор? Какие именно у тебя поводы для волнений? Или ты Радищев? Нет, ты, Миханчишин, – не Радищев, ты…
Я наклонился к его лицу и прошептал ему в ухо:
– Ты, Миханчишин, всего лишь пугачев с маленькой буквы, и ты это знаешь…
Мне бы и остановиться. Но долгое благонамеренное терпение отменило само себя.
– Ты – Пугачев, – произносил я уже громко, – но без воинства и тулупа! Или ты все же мнишь себя бунтовщиком пострашнее Пугачева? А, Миханчишин?..
Я замолк, оставил Миханчишина сидящим на письменном столе. Был готов выслушать его отповеди или филиппики. Но Миханчишин вдруг закрыл ладонями лицо, сгорбился, сжался, а плечи его начали вздрагивать. Или даже дергаться.
Я растерялся.
– Извините, ребята, за аттракцион, – сказал я. – Видно, переборщил… По номеру позвоню позже…
50
Через час Миханчишин явился в мою коморку.
– Дверь можно прикрыть? – спросил он.
– Прикрой… – сказал я. – На дуэль, что ли, прибыл вызывать? Пожалуйста, я к вашим услугам. Церемоний не надо.
Миханчишин глядел на меня так, будто не понимал, о чем я говорю. Он был напуган.
– Нет, нет, Куделин, – заторопился Миханчишин, – я не ради этого… При чем здесь дуэли… Но зачем ты?.. Зачем ты сделал?.. При людях…
– Не знаю, что именно я сделал при людях, – сказал я. – Если я тебя обидел или оскорбил, то этому был даден повод, и извиняться я не намерен.
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду… – тянул Миханчишин. – Ты думаешь, мне легко жить с этой распроклятой ношей?.. Зачем ты… Я умоляю тебя более не делать этого… Я исполню все, что ты мне назначишь, только не делай этого больше…
– Ты меня в шантажисты, что ли, хочешь произвести? – рассердился я.
– Нет, нет… не так… Я не в том смысле… Неужели я сам это выбрал… А что?.. – Миханчишин стоял совсем поникший. – А что?.. И Юлии Ивановне это известно?..
– Мне совершенно неинтересно, – сказал я угрюмо, – что Юлии Ивановне известно, а что неизвестно… И вообще я полагаю, что нервничаешь ты сейчас напрасно и не в соответствии к происшествию. Слова мои к тебе, и свидетелям случая следует понимать в буквальном их значении. Из-за моего образования в памяти моей содержатся персонажи исторические. И нет ничего удивительного в том, что после слов о цензуре и политическом надзоре на ум мне пришел именно Александр Николаевич Радищев, а уж потом и Пугачев… Так что искать другие смыслы здесь не стоит.
– Ты лукавишь, Куделин, – покачал головой Миханчишин. – Ты лукавишь… И издеваешься надо мной…
– Не я начал, – сказал я. – И никаких причин для деликатностей по отношению к тебе у меня нет. Объясняться с тобой я не считаю нужным. Я и так наговорил более, чем следовало бы.
– Нет, ты не можешь понять, что происходит со мной, – трагиком уже стоял передо мной Миханчишин. – И драмы моей понять не можешь…
– Именно, – кивнул я. – Не могу. И не хочу.
– Это та самая солонка? – спросил вдруг Миханчишин. – Номер пятьдесят семь?
– Та самая, – сказал я. – Номер пятьдесят семь.
– Надо же… А отчего ей не определили номер пятьдесят восьмой?.. Или у нас на дворе время номер пятьдесят семь?
– Все. Кончили, – заявил я резко. – У меня дела.
И Миханчишин покинул мою коморку.
Я отъял голову фарфоровой птицы, крестик и костяная фигурка в ней хранились, оглядел донышко солонки с циферками 5 и 7, и они не стерлись. Миханчишин был все же не в себе. «Время номер пятьдесят семь…» А что, было время – номер пятьдесят восемь, по его летосчислению? Летосчисление Миханчишина. Летосчисление Глеба Аскольдовича Ахметьева. А я размещен в каком летосчислении?.. Кто ведает…
Недолгое свое сожаление по поводу несдержанности в сельском отделе я отменил. Доколе же сносить уколы и торжества Миханчишина? Ко всему прочему для меня было важно узнать, правду ли мне открыли о надежном информаторе или нет. Сомнения мои рассеялись. Эко Миханчишин испугался. Позора, что ли? Или чего-либо иного? Немилости погоняльщиков своих, скажем? Каким униженным явился ко мне, умоляя о молчании. И я ведь отчасти снова пожалел его, подбросив слова для объяснений свидетелям свары: мол, имена Радищева и Пугачева пришли на ум оскорбителю совершенно случайно! Пусть успокоится, если может успокоиться. Обращение же Миханчишина с пожеланием понять его драму и оценить его же распроклятую ношу я решил не рассматривать вовсе. Обстоятельств его жизни я не знал и узнавать о них не имел охоты. Миханчишин был мне неприятен, неприятным и остался, сближение с ним вышло бы делом искусственным и лицемерным. Неприятна мне была и Анкудина, но ту я хоть пусть и поверхностно, но понимал, а теперь, пожалуй, и сожалел о неприязни к ней. С Миханчишиным случай получался иной…