Когда поднимался по лестнице и поднимал руку с ножницами, его поддерживали с обеих сторон, лесенка все же была довольно высокая. И все заметили, как дернулось плечо и вдруг надломленно опустилась рука — видимо, не зажили еще раны, еще болело плечо... «Осторожнее, осторожнее, Владимир Ильич!» — встревожился Бонч-Бруевич и сам выше поднял руки, поддержал Ленина под локоть. Владимир Ильич справился с непривычной позой, перерезал ленту. Памятная доска-барельеф открылась...
Ковалев сначала ничего не понял — стояли слишком близко, а барельеф был десятиаршинный. Только бросалась в глаза пальмовая золотая ветвь на груди какой-то беломраморной женщины, а у ее ног в беспорядке сваленное холодное оружие всех времен и народов: штыки, сабли, топоры, стрелецкие бердыши, и все это повито красным полотнищем... Красное знамя проливалось и сверху обильными широкими складками, обнимая плечо женщины. И за ней сияло восходящее солнце с золотыми стрельчатыми лучами.
Внимательно приглядевшись, Ковалев понял, что из лучей складывались несколько вытянутые сверху вниз, необычные, но вполне ясные в очертаниях буквы и цифры:
ОКТЯБРЬСКАЯ — 1917 -РЕВОЛЮЦИЯ
Вообще-то все было ярко, необычно, торжественно. Грянул военный оркестр, поднял над площадью, запруженной народом, торжественную кантату в память тех, кто покоился здесь, у стены, со времени октябрьских боев. Большой хор затянул речитатив слов, новых, еще не слышанных, — революционный реквием:
Спите, любимые братья.
Снова родная земля
Неколебимые рати
Движет под стены Кремля.
Новые в мире зачатья.
Зарево красных зарниц...
Спите, любимые братья,
В свете нетленных гробниц.
Да, все было ново, небывало, торжественно и свято... И мысль, и музыка — все волновало надорванную каторгой и болезнью, чувствительную душу Виктора Ковалева. И он удивлялся: когда же и кто успел сочинить все это — чистое и святое, — если вокруг шла ужасающая междоусобица, лилась кровь ежечасно, и у людей не было хлеба, доброй одежи, и не было покоя. Какие тут стихи?..
— Кто это сочинил? — спросил он Серафимовича, жарко дыша в самое ухо.
Писатель понимающе кивнул и почему-то выше поднял голову, поправил пенсне. Ответил громче, чем надо:
— Наши молодые поэты, совсем юные ребята: Сережа Есенин и Сережа Клычков... Хорошая поросль всходит под крылом Красной России! А вот погодим, скоро и заколосится, возмужает! — и переглянулся с Коненковым, они кивнули друг другу.
Хор высоко и пронзительно выводил кантату:
Солнце златою печатью
Стражем стоит у ворот...
Спито, любимые братья,
Мимо вас движется ратью
К зорям вселенским Народ!
«К зорям вселенским... народ...» — несколько раз повторил в душе и запомнил взволнованный Ковалев.
Почему-то встал в памяти девятьсот пятый год, тьма, тревога, арест, кандалы... Боже ты мой, да ведь никакой надежды не было пережить, увидеть зеленые холмы, золотое солнце над Доном... Осилил девять кандальных лет, да неужели не добьюсь до конца этой тяжкой войны, не увижу народ освобожденным и счастливым, а?..
Вздохнул со сладкой надеждой, освобожденно, расправив больную грудь. Отогнал каторжные картины... Мимо быстро прошел Ленин, с легкостью взбежал на высокую, но маленькую, для одного человека, деревянную трибуну. И видно было отсюда, как с напряжением переводил дыхание — пар изо рта.
— Товарищи!
Характерный выпад над барьером с выбросом руки... Поза оратора-трибуна, стремление приблизиться к тем, ради кого начал не только речь, но и дело свое, пригласить к вниманию, общей мысли, общему порыву...
Говорил Ленин:
— На долю павших в октябрьские дни прошлого года товарищей досталось великое счастье победы. Величайшая почесть, о которой мечтали революционные вожди человечества, оказалась их достоянием: эта честь состояла в том, что по телам доблестно павших в бою товарищей прошли тысячи и миллионы борцов, столь же бесстрашных, обеспечивших этим героизмом массы победу... — Страдание искажало по временам лицо Ильича, но он превозмогал душевную боль, так же как и физическое свое недомогание. — Товарищи! Почтим же память октябрьских борцов тем, что перед их памятником дадим себе клятву идти по их следам, подражать их бесстрашию, их героизму. Пусть их лозунг станет лозунгом нашим, лозунгом восставших рабочих всех стран. Этот лозунг — «Победа или смерть!».
6
Так, под этим впечатлением праздника, грусти и высокого душевного подъема, Ковалев провел последние дни в столице, провожал Серафимовича, корреспондента «Правды», на Восточный фронт (первоначально в Симбирск, в штаб 5-й армии) и садился сам снова в обшарпанный и неприбранный, скрипящий и трясущийся вагон, следующий до города Козлова, в штаб Южного фронта. И долго еще повторял бесстрашные слова Ленина, повторял молча, в сознании своем: да, лозунг у нас один — «Победа или смерть!».
Холодный ветер пополам со снежной метелью поземкой низал над полотном железной дороги, раскидывал и трепал белые клубы пара. Уголь был паршивый, из местных шахт — больше дыма, чем тепла и движения. Волчье, голодное время приступало к горлу России, выло по деревням тысячами бабьих, старушечьих и детских голосов по убиенным и помершим от горя и недоедания. Деревушки по вечерам прятались в леса, во тьму, не светили огнями... Черные бурьянистые гривы тихо проплывали за окнами, поезд этот — тощий я неприкаянный, громыхающий на щербатых стыках — едва тащился с перегона на перегон, пока достиг со скрипом и частыми остановками города Козлова, открывшегося из окна огромным темным корпусом пустого по нынешним временам мясохолодильника и столь же внушительным, четырехэтажным зданием пересыльно-этапной тюрьмы. Город купцов и мещан, в котором, по слухам, обретался странный садовод, выводивший небывалые сортовые помеси разных фруктов и овощей. А теперь на углу Соборной площади и Московской улицы, в бывшей мужской гимназии, расположилось самое большое и важное учреждение — штаб Южного фронта.
Приезд Ковалева совпал с массовым оформлением прибывающих из Москвы и других городов членов партии на политическую работу в войска. Перед самыми праздниками Центральный Комитет принял специальное постановление о партийной работе в армии, создании политотделов фронтов и армий. В приемных толклись рабочие в промазученных тужурках, солдаты с опаленными шинельными разлетаями без хлястиков, аккуратные, подбористые курсанты. Все гомонили, все куда-то хотели определиться — не так, как предписывалось в штабе, а по собственным усмотрениям и наклонностям, туда, где воевали земляки и знакомые, школьные, заводские дружки. Часто упоминалась 8-я армии, ближайшая по дислокации, куда в скором времени должен был выехать новый командующий вместо с членами Реввоенсовета и штабом, обновившимся больше чем наполовину. О 9-й армии говорили мало.
Среди этой толкотни, гомона, топота кованых каблуков, простудного кашля и хрипа вполне отъединенно и независимо сидела за столом в дальнем углу приемной комнаты броско красивая, вся в черной коже, коротко стриженная девушка с характерным гордым профилем. Она еще училась только печатать на машинке, но уже грациозно и легко ударяла короткими, толстенькими пальцами по клавишам-кнопкам и то и дело меняла четвертушки бумаги: направления были очень короткие. Девушка была здесь хозяйкой.
Документы Ковалева с лиловыми печатями Реввоенсовета Республики произвели на нее сильное действие, она уважительно скользнула по его длинной фигуре блестящими глазами и грациозно убежала в ближнюю дверь, обитую толстым войлоком и кожей. Но вернулась очень скоро, и было в ней уже нечто иное: теперь она как бы игнорировала его, имея дело только с бумагами... Ковалев даже удивился этому превращению, не понимая, что за разъяснение она получила за дверью. И — куда же отлетела вся ее обаятельность, дружеское расположение?
— Вас примет товарищ Легран, — сказала она сухо. Как будто «товарищ Легран» занимался приемом исключительно неинтересных и второстепенных посетителей.
Легран, как это ни странно, оказался в курсе всех последних событий на Дону и в Донском ЦИКе, объяснил Ковалеву, что Донбюро в Курске только еще формируется... А о нем, Ковалеве, звонил сам, пред. РВС, и просил проявить особую заботу, не обременять ответственными поручениями ввиду того, что, мол, Ковалев нездоров, у него с каторги еще очень запущенная чахотка. Лучше дать работу поскромнее. Временно, конечно, пока товарищ отдохнет и подлечится...
Ковалев не возражал.
— Вам, конечно, надо поехать в родные места, товарищ Ковалев, — развил эту идею Легран уже от себя лично. — Важно не менять привычного климата и внешней среды, тогда оно легче. Да и питание у вас, на Дону, можно организовать куда более сносное. У нас вот — чай с сахарином... — и показал большую эмалированную кружку, из которой валил в нетопленном кабинете пар. — Да. Мне кажется, лучше направить вас в распоряжение политотдела 9-й... Вы не против?