И трудно было сказать, какую ступень в непрекращающемся соперничестве займёт на королевской лестнице юноша столь высокой крови. Думный дьяк со свойственной ему обстоятельностью выведал о Густаве почти всё. Карету печатника в эти дни часто можно было видеть на Кукуе. Он бывал у тамошних купцов, подолгу беседовал с приезжими купцами, запросто сиживал с иноземными мушкетёрами. Был щедр на угощение и вопросы задавал с осторожностью, не докучая собеседникам. Но никто, как думный, не мог так чётко уловить случайно оброненное слово, направить разговор по нужному руслу, выспросить у собеседника и то, что тому не хотелось говорить. Дьяк теперь знал, что Густав был рождён от дочери простого воина и его мать, опасаясь, что в династической грызне он может быть убит, почти постоянно держала сына за пределами Швеции. Большую часть жизни принц провёл в Италии. Ныне он сидел в Риге и, поговаривали, был не лишён мысли создать из Ливонии самостоятельное королевство.
Всё это было немаловажно. Собранные печатником сведения были ценны, но Борис хотел сам услышать подробнее о предполагаемом женихе дочери. И с не меньшей, чем думный дьяк, ловкостью вызнал о жизни и душевных свойствах принца. Борис преуспел, пожалуй, даже больше, чем Щелкалов.
В один из дней царь пригласил к себе пастора Губера, которого так поразила настенная роспись Грановитой палаты. Заблаговременно пастор был извещён о государевом приглашении доктором Крамером. На Кукуй за пастором была послана карета, запряжённая шестериком белоснежных коней, а на пороге своих покоев его встретил сам царь.
К этому времени пастор Губер оправился от потрясений ссылки, покруглел и, обвыкшись в Москве, решил навсегда связать свою судьбу с Россией. Его знания и немецкое трудолюбие оказались весьма полезными при книгопечатном деле, которое вели на Москве старый типографщик царя Ивана Васильевича Андроник Тимофеев Невежа[97] и сын его, Иван Андроников Невежа. Пригласив пастора к накрытому столу, царь и начал разговор с книгопечатного дела. Поначалу, смущённый любезным царским приёмом, пастор, человек увлекающийся и заинтересованный, разгорячился и, почувствовав себя много вольнее, заговорил о несомненной полезности книгопечатания в распространении столь необходимых России знаний, о планах и возможностях расширения книгопечатания на Москве. Высказал восхищение Борисовыми заботами, недавним распоряжением о строительстве новых палат для московской типографии.
Неожиданно для пастора двери покоев, в которых царь принимал гостя, распались, и взорам сидящих за столом явились царица Мария и царевна Ксения. Пастор поднялся столь поспешно, что едва не уронил стул. Склонился в поклоне.
Царица Мария за столом оказалась весьма милостива к Борисову гостю, предлагая невиданные им кушанья, а царевна, к изумлению пастора Губера, выказала изрядные знания немецкого языка, латыни и греческого.
Ежели кому-нибудь из москвичей дано было в эти минуты заглянуть в Борисовы палаты, то, без сомнения, сей русский человек, взбросив руки, воскликнул бы: «Да истинный ли то царь, а не немчин, в царские одежды ряженный, и царица ли то и царевна, а не кукуйские жёнки?! Господи, что деется?.. Чур, чур меня!.. Где грозные царёвы очи, где гнев самодержавный?.. Чур, чур!..»
И Москву бы зашатало на другой же день от ревущих толп. На Руси каждый в пылком своём воображении царя по-своему лепит и чаще так, чтобы он непременно удобен был и во всех отношениях устраивал, а иначе и царь не царь и в державе вовсе не то происходит.
Впрочем, царица и царевна у стола были самое малое время. Когда они вышли, царь заговорил о своей приверженности и любви к семье, к дочери и о намерении выдать её замуж.
Пастор Губер смотрел на Бориса, на измождённое болезнью и державными тяготами его лицо, на тонкие нервные пальцы и думал, проникаясь симпатией, что великодушная судьба предоставила ему — смертному человеку, ничем не выделяющемуся среди иных, — лицезреть личность необычайную, наделённую не только выдающимся умом государственным, но и такими человеческими чувствами, как любовь к семье, к чадам своим.
Пастор был потрясён и рассказал, не таясь, всё известное ему о принце Густаве. Осведомлённость пастора, переписывавшегося со многими книгопечатниками Европы, оказалась весьма обширной. Помимо известного Борису, пастор рассказал, что принц Густав учен, так как прослушал курс университета в Болонье, занимался науками в Венеции и иных славящихся учёностью городах Италии. Пристрастие его — наука ботаника, коей он отдаёт многие часы ежедневно.
— Всё это говорит в его пользу, — сказал пастор Губер, — однако я хочу обратить внимание вашего величества на одну особенность принца.
Пастор помолчал, пожевал губами. Было заметно, что ему нелегко продолжать далее свой рассказ, но всё же он сказал:
— Я протестантский священник, однако скажу, что принц воинствующий протестант… В нём нет веротерпимости, и я предвижу большие трудности в заключении брачного союза между царевной Ксенией и принцем. Густаву придётся отказаться от своей веры, а я даже с великим трудом не могу представить, что он пойдёт на это.
Губер замолчал и посмотрел на Бориса с сочувствием.
Пастора проводили из Кремля с ещё большей любезностью и почтением, нежели принимали. За каретой шли многочисленные слуги, неся на больших блюдах яства Борисовой кухни, которые мог отведать, но не отведал в силу скромности царёв гость.
А как только гостя проводили, в Борисовы покои прошёл думный дьяк Щелкалов. Царь встретил его стоя. Он был уже одет в свой всегдашний лёгкий тулупчик на собольих пупках и стоял, привалившись спиной к тёплым изразцам хорошо вытопленной печи. Лицо царя было озабоченно.
Многоопытность в делах державных подсказывала Борису, что любое действие на государственной вершине неизменно порождает множество следствий, которые могут или свести на нет первоначально задуманное, или дать выгоды даже большие, нежели вызвавшее их к жизни событие.
В Борисе было живо стремление вывести Россию к Балтике. Оно родилось давно, ещё тогда, когда он окольничим участвовал в походе царя Ивана Васильевича в Ливонию. И всё, к чему царь Борис ни понуждал Россию в укреплении её рубежей и на юге, и на западе, и даже на востоке, было в конечном итоге направлено на осуществление броска к Балтике. И сейчас, размышляя о брачном союзе дочери с принцем Густавом и зная немало о предполагаемом женихе, он обдумывал, как может сказаться результат этого брака на решении давно вынашиваемой им мечты. В этом дьяк Щелкалов, наторевший в межгосударственных делах, мог сказать своё слово.
— Садись, — сказал Борис печатнику и указал на лавку, покрытую бархатным, шитым камнями налавочником.
Щелкалов присел.
Борис подул в сложенные перед ртом ладони, как ежели бы ему было зябко. Из-под опущенных бровей взглянул на дьяка. Лицо Щелкалова, как всегда,