Я был готов к тому, что уйду из «Молодой гвардии» только если она утонет, и если смогу. В литературных кругах имя Вячеслава Горбачева гремело не меньше, чем имя его однофамильца в обществе. На самой заре всеобщих иллюзий он выпустил статью «Горбачев против Горбачева», в которой расписал многое неизбежное, что тогда казалось многим дурной фантазией. И это был мой непосредственный начальник. Самому классику – Анатолию Иванову – удалось главное, может быть, невольно: он собрал мощный коллектив единомышленников, где все, вплоть до машинисток и заведующей редакцией, с азартом работали против ненавистной власти.
Хотя за все время у меня в журнале вышла лишь одна собственная работа, это никак не портило настроения. Номера казались снарядами во вражескую крепость, хотя и приходилось мириться с некоторыми примесями вульгарной «советчины». Многое компенсировали письма, в которых читался праведный гнев и страстная надежда.
Горбачев был душой журнала. К его чести будь сказано, что он практически единственный из чиновно-писательской братии патриотического лагеря был настолько гибок и профессионален, что с рас простертыми объятиями принимал любой талант, даже не укладывавшийся в концепции патриотической «тусовки».
Он первым понял, что выступления патриотических «генералов» несколько буксуют, проскальзывают – в сознании, что наметился кризис жанра, завертелась карусель повторов. Идейная недостаточность.
Когда Куняев сиял от счастья, что печатает «Красное колесо», ему ненавязчиво указывали на то, что Солженицына сейчас издадут разве что не на туалетной бумаге. Так и случилось с «Как нам обустроить Россию» – «Комсомолка» и «Литературка» хрястнули этот параноидальный опус грандиозными тиражами. Эта демонстрация лояльности к «грядущим переменам», видимо, и стала одной из причин торжественного возвращения «Нового Толстого»…
В течение многих лет до этого взрыва кипучей деятельности мы плыли по жизни из разных точек до места пересечения, лишь изредка поворачиваясь, чтобы не застудить «низы» ледяным течением и не перегреть «верхи» под лучами любимого светила.
В начале 80-х, когда музыкальное подполье содрогалось от злобно-веселых и площадно-мудрых проектов группы под водительством Жулебина, я только что окончил факультет журналистики и пылко начинал карьеру международника, сразу же от нее отказавшись.
Гладкие, с иголочки одетые старшие коллеги вызывали чувство классовой гадливости. Они казались взращенными на гидропонике, манекенами. Они с ледяным равнодушием относились к тому, что было для меня дорого, и, подобно заведенным манекенам, строчили умноподобные статьи, призванные окультурить мычание кремлевского послесталинского начальства. Они складно лопотали на иностранных языках и пили водку в обширных рамках общечеловеческих ценностей.
А юного идеалиста тянуло по стране, громадной, и, как ему казалось, загадочной, родной и нескладной, величественной и по-деревенски простодушной. И он стал ездить, скоропостижно собирая материалы для очерков. Он по-провинциальному свято верил, что печатное слово способно переменить все к лучшему. Его тянуло к хорошим людям, и хорошие люди быстро становились его друзьями. Своих героев он любил, и воспринимал их как членов одной – своей – семьи. Сознание этого приводило его в тайное ликование, которым он торопился делиться с умным и доброжелательным читателем.
В это время Жулебин сочинял свои классические хиты типа:
Ты жизнь мою забрал.Взамен оставил страх.Но я теперь хожуВ сиреневых штанах…
Или:
Это Ленин устроил нам райские кущи,Это он нам дорогу к свободе открыл!Он стоит у дверей… Он уж семечки лущит,Коммунизьма Шестикрылый Пятикрыл!
Публичный концерт группы Жулебина состоялся лишь один.
В одном из подмосковных ДК съехалось несколько тысяч человек, и чуть то ДК не разломали. Потом было много «мигалок» и большой мордобой.
Второй концерт не состоялся – его предупредили доброжелатели: толпы поклонников дождались только все тех же «мигалок», тихо сплюнули, попили приготовленного портвейна и мирно ушли в подполье, где только и становились известны все тридцать с лишним дисков группы, которая никогда не жаловалась на власть по причине того, что ненавидела ее до запредельной степени – до степени ликующего презрения.
– Вот помру, тогда заговорят, и слезу пустят, – скажет потом Жулебин, устав отслеживать мелочные интриги маленьких людей – вампирчиков на теле изувеченного народа.
… Но – полно о грустном! Июльское солнце заливает пышную зелень за распахнутым окном. Стол уставлен старым добрым «Агдамом», талисманом пионерских времен, и картонными коробочками с фальшивой «Изабеллой».
Жулебин недавно отметил свое 40-летие и прибыл с интересной идеей дальнейшего расчленения страны ради потери вурдалаками власти, а также продажи территорий и оставления вырученных денег аккурат до момента, когда можно объявить: «Ой! А у нас тут все опять переменилось!»
Дамы прекрасны.
Смысл жизни почти утрачен.
Текла мирная беседа деятельных людей, на время зажмурившихся на летнем солнышке. Как вдруг по радио раскудахтались о гениальности Стивена Спилберга, фильмы которого никто из присутствующих не смотрел из брезгливости, порожденной несуразно назойливой рекламой. Еще в Москве одна умненькая дама, способная и в горящую избу войти, отсмотрев упомянутый шедевр, выдала резюме, которому было невозможно не поверить:
– Грязная антифашистская фальшивка!..
Яблочки наливались соком, компания – «Агдамом». Возникло нечто внешне чеховское, но не упадническое, без подлинки. Все знали, что прототип «Человека в футляре» ходил в закутанном виде уже после того, как передал родной гимназии свои немалые сбережения, накопившиеся за годы непритязательной жизни.
– Но Антон Палыч этого не заметил, – задумчиво произнесла девушка Оля. – Хоть и с юмором, а гонорары жидовские любил!
Представляете, сейчас в окне поднимается камера с Михалковым! А мы в это время… – мясистолицый Жулебин собрал «губки бантиком» и просюсюкал:
– Гспда! Давайте поговорим о… гмне!
Он ненавидел кино как крайне циничный способ оболванивания, и к тому же долгоиграющий. Они – Жулебин и кинематограф – представляли собой две противоположности: крайне развитое индивидуальное своеобразие со стороны Сергея и агрессивное усреднение толпы «со стороны кинематографа». Он не мог отрешиться от мысли, что вот она (героиня) плачет или «размышляет» в одиночестве, а перед ней – оператор, осветители, куча полупьяных помрежев, любовник-режиссер с мегафоном…
– Так вот-с, о гмне! – продолжал Сергей Алексеевич. – Представьте, что именно оно, а не золото, будет объявлено наибольшей материальной ценностью. Его, а не золото, будут копить в сундуках «на смерть», ежедневно объявлять биржевой курс, ходить за покупками со специальными ведерками. Его запах станут воспевать поэты, а парфюмеры – «подгонять» под него ароматы своих духов! Появятся особо охраняемые говновозы. Финансистов станут уважительно называть говнюками. Владельцы теневых капиталов устроят спецрезервуары, в которых каждый день будут находить их трупы, а киллеров искать по следам и запаху дерьма!..
– Но, – скромно заметила Оля, – это почти так все оно и есть в жизни.
Компания рассмеялась ее девической наивности и вновь представила, как в окне повисает Михалков с рупором – сдержанно-радостный в предвкушении получения нового «Оскара Израилевича».
Настало время выпить.
– За то, чтобы больше никогда режиссеры не снимали фильмов и не ставили спектаклей! – давясь от смеха, провозгласил Жулебин.
Старообрядец Максим, автор проекта создания Комитетов по распространению неграмотности, особо одобрительно крякнул. Кроме прочих очевидных добродетелей, он был еще известен как настойчивый пропагандист концепции плоской Земли. Действительно, рассуждал он, почему мы должны верить, что это аксиома? На таких, с позволения сказать, очевидностях, строится все здание человеконенавистнического нового мирового порядка! Гагарин? Что Гагарин? Потому его и убили, что он правду сказал: плоская Земля-то, плоская.
Все выпили, и ветер прекратился. Как в кино. Настала, по выражению генератора идей Жулебина, Тишина Исааковна Полнейшая. Видимо, такова уж в наших краях Роза Мойшевна Ветров!
Отсмеявшись и закусив, мы вдруг обратили внимание, что в дверях стоит и выжидающе смотрит своим пронзительным взглядом еще один насельник нашей деревни с великой фамилией Калашников. Это – стальной старик, словно сошедший с картин Константина Васильева, только без бороды. Никто из нас ни разу не заходил к нему в мастерскую, занимавшую обширный «двор».
Допуская в дом, Юрий Алексеевич не допускал в святая святых, откуда иной раз слышались звуки работы каких-то непонятных инструментов. Знали о Калашникове только то, что был он изобретателем, знаменитым еще в сталинские времена. Но то ли слава однофамильца затмила, то ли сфера его «рацух» была чересчур уж засекреченной, – больше ничего выведать не удавалось.