– Костик, а ну, врежь ему!
Костик, с автоматом на груди, дернулся вперед и с двух-трех шагов, от пояса, всадил в живот немца длинную очередь. Немец упал как подкошенный. Из-под клочьев сукна его шинели повыше поясного ремня закурился дымок опаленной шерсти. Костик медленно попятился от немца и оглянулся на ребят с бледной улыбкой, дескать, видели, как это я. Капитан Овсянников поглядел на Костика странным хмельным взглядом и, вдруг рассердившись на нас, закричал:
– Чего столпились?! Дохлого фрица не видели?! Вперед давай, вперед!..
Мы зашагали по шоссе дальше. Шли вразброд, смешиваясь взводами. Комэска с ординарцем и Костиком, наш взводный и командиры остальных взводов шли позади. Ковригин оторвался от них, догнал нас и, шагая рядом с Шалаевым своей кривоногой, чуть развалистой походкой, сказал ему негромко, как бы между прочим:
– Шалаев, отдай сюда пистолет.
– Ну, товарищ старший лейтенант, я же его в бою добыл, жизнью рисковал.
– Не положено. У тебя есть личное оружие.
Шалаев вытащил из-за пазухи пистолет, такой ловкий, красивый, и сунул старшему лейтенанту. Взводный вынул обойму, вставил обратно и сказал:
– Как он еще не убил тебя.
– Он же на бегу стрелял. Да издалека. Когда я догнал его, у него уже патроны вышли. И попал бы – не убил. Эта штука на сто метров телогрейку не пробивает. Я пробовал.
– Ты еще скажешь, Шалаев. Это же «вальтер», у него отличный бой, – насмешливо проговорил старший лейтенант и, отстав, снова присоединился к офицерам.
– Хрен с ним, я еще достану, – сказал Шалаев и вытащил из кармана часы на цепочке. Зато вот что у меня есть. Вот это трофейчик!
Карманные и ручные часики были моей мечтой, я их никогда в руках даже не держал, иногда мне снились сладостные сны, будто у меня появились ручные часы, но я не смог бы, не посмел бы отобрать их у пленного, тем более сорвать у убитого. Плохая примета – убьет. Оставалось только завидовать Шалаеву, этому ушлому, смелому и хваткому солдату, которому сам черт не брат.
Мы прошли по шоссе с километр без боя – никого не было ни на шоссе, ни по сторонам дороги, и нам коноводы подали коней. Решитилов подвел ко мне Машку, мне отрадно было видеть снова своего коня, я с удовольствием вдыхал запахи конского пота, шерсти и кожи, эти извечные и родные мне с детства запахи крестьянской жизни, крестьянского труда и дороги. Я снова был «копытником», конником, может, и конюхом. Я подтянул подпруги, и была команда «садись!». И мы поехали. Приятно было чувствовать себя снова в седле. Мы уже отошли немного после смертельного возбуждения, отошли от недоступных нашему пониманию чувств, пережитых нами во время атаки, во время преследования бегущих фрицев, и лица, глаза наши стали прежними, обыкновенными лицами и глазами обыкновенных юнцов и мужиков. На лицах наших, в глазах наших снова проступили и простая улыбка, и молодая жадность к жизни, и усталость. Музафаров, который, когда поднимался первым в атаку, был бледно-серым и остервенелым, ехал теперь с насмешливо-важным выражением на румяной мальчишеской роже; глаза Баулина снова стали мягкими и задумчивыми, думал он, наверное, о своей затерявшейся в немецкой неволе жене, размечтался о встрече с ней. А у меня перед глазами, мешая мне углубиться в сладостные ощущения жизни и в мысли о Полине, о которой я думал всегда, у меня перед глазами все еще стоял расстрелянный немец. Нет, я не считал, что расстреляли мы безоружного пленного, он не был пленным, он даже не поднял рук, он бил по нас с увала, потом отстреливался, вел себя надменно, нагло; я знал, был уверен, что если бы он поднял руки и держался смирно, как подобает пленному, или хотя бы произнес «Гитлер капут!», как обычно делают попавшие в плен немецкие солдаты, тогда, наверное, мы не убили бы его. Нет, не жалко было мне его. У комэска под немецкими бомбами погибли жена и дети, а у Костика на глазах фашистские нелюди повесили мать. Но мне все же думалось, что не надо было убивать немца Костику, четырнадцатилетнему мальчишке, что не должен был комэска приказывать Костику убивать…
До вечера мы ехали, шли, не встречая сопротивления, но всюду натыкаясь на следы поспешного отступления: брошенные пятнистые пушки, выпряженные, бродящие понуро артиллерийские кони, застрявшая в кювете машина, вразброс лежат фаустпатроны, вокруг рассыпаны какие-то бумаги, бланки с фашистским орлом и свастикой, взорванный через речку мост – пришлось ехать вброд. Видно, перед нами, в этом направлении у немцев для сопротивления не было больших сил…
Опять на ночь расположились в имении сбежавшего фон-барона. Снова брошенные на произвол судьбы голодные, недоеные, истошно ревущие коровы, свинячий визг и запах паленого. Правда, усадьба эта не была совсем безлюдной, в ней остались пять русских девушек, вернее украинок из Полтавщины. Они работали у помещика, а сейчас собирались «до дому». Первым кинулся к девушкам Баулин, стал расспрашивать, не знают ли они, где еще работают русские, нет ли среди них кого-нибудь из Брянщины, не встречали ли девушки случаем Баулину Зинаиду? Ничего радостного не могли ответить девушки. Вновь померкло осветившееся было надеждой лицо Баулина. А комэска девушкам сказал: «Девушки, вы чего это коров своих не кормите, не доите, ведь вы им вымя испортите». Девушки ответили: «Это не наши коровы, нам теперь все байдуже». «Как не ваши? – говорит комэска. – Это теперь ваши коровы, наши коровы, вот кончится война, вы их перегоните на Украину, там сейчас голодно, там все подчистую немец пограбил». Я расспрашивал у девушек, как они здесь жили, как относились к ним хозяева. Девушки рассказали, что хозяйка ходила с хлыстом и подгоняла: «Арбайтен, арбайтен!» Однажды она подглядела, как девушка во время дойки пила украдкой молоко из подойника, и избила ее, потом два дня есть не давала и на ночь запирала в свинарнике, девушка ела картофелины из пойла для свиней. Хозяйка чуть присмирела только тогда, когда наши вступили в Польшу и стали приближаться к границам Германии. «А мы к этим хозяйкам должны быть добренькими!» – возмущенно подумал я.
Девушки подоили коров, мы от пуза напились парного молока и, вырыв неглубокие окопчики за усадьбой, выставили посты и, кто не стоял на посту, завалились спать. Заняли все два этажа. Ночью, когда мы с Баулиным бодрствовали в окопе (четыре часа стояли мы, потом нас сменили Музафаров с Шалаевым), ночью я с ним немного поговорил. В общем мы не очень разговаривали, не нашли, как говорится, общего языка. Наверное, сказывалась разница в годах, ему было под тридцать, он воевал с первых же месяцев войны, был женат, а мне шел только двадцатый год, вернее, даже не двадцатый, а девятнадцатый, потому что я был не двадцать пятого года рождения, а двадцать шестого; чтобы попасть в ФЗО, я прибавил себе год, исправив в метрике не совсем разборчиво написанную цифру шесть на пять. Так что интересного разговора не получалось, да к тому же Баулин не любил пустого трепа. Но в этот раз ему, видно, хотелось поговорить, видно, его взбудоражила встреча с хохлушками – если эти девушки здесь дождались конца войны, значит, и жена Баулина затерялась где-то в этих краях. Только где – вот вопрос? И как найдешь ее, песчинку, в этой бескрайней, перелопаченной войной людской пустыне?
– Как ты думаешь, Толя, найдем мы своих девушек? – заговорил Баулин, скорее как бы размышляя про себя, чем ожидая от меня ответа.
Он курил очередную самокрутку (свой табачный паек я отдавал ему), курил, стоя в окопчике, который был ему по пояс. На нем поверх телогрейки и шинели была плащ-палатка, капюшон накинул на голову. Когда стоишь на посту, прежде всего мерзнут ноги. Валенки носили у нас только Решитилов и Федосеев, а нам они были ни к чему, они у нас раскисли бы сразу, потому что здесь зима теплая, сырая, частые оттепели, под снегом на пашнях земля талая и хлябистая. Но ноги в своих кирзачах мы держали в тепле, тряпья разного здесь навалом, сегодня мы содрали со стола плюшевое покрывало («Эх, жалко, ребята, такое добро на портянки!») и, разорвав, намотали на ноги.
– Найдем! – бодро ответил я, хотя не очень верил, что дождусь от Полины письма, последнее письмо она написала из госпиталя, писала, что выписывается в часть, что напишет, как только приедет в свой полк; а ведь она была санинструктором, выносила с поля боя раненых, такая маленькая, худенькая; может, ее уже и в живых нет. – Не здесь, так дома найдем, вернутся же они домой.
Дом, то есть домашний адрес Полины (Вологодская область, Бабаевский район, деревня Рысцево) – была моя последняя надежда.
– И то верно, если, конечно, она жива, – сказал Баулин и, помолчав, продолжил: – Я ведь женился поздно. Служил действительную. Демобилизовался, значит, пожил год дома – тут финская война… Ранило под Выборгом, два месяца прокантовался в госпитале и подчистую домой. Женился, ребятенок у нас народился – живи и радуйся, а тут, бац, – опять война, через неделю повестка. Еще донашивал красноармейскую форму, в ней и пошел снова в армию…