В критический момент моей борьбы с натурой сзади меня раздалось громко и выразительно:
- Очень хор-рошо, но безграмотно в совершенстве! Здравствуй, брат!
Это был Аркадский.
- Перспективы ты не знаешь. Неужели академик не разъяснил тебе эту штуку?
У трагика произошло что-то с Буровым. Носились слухи, что недоразумение между ними возникло по поводу театрального занавеса, заказ на который устроил Аркадский, но, почему бы то ни было, он бросил посещение занятий в классах и усвоил некоторую небрежность по отношению к художнику.
- Вставай и смотри! - простерши руку над оврагом, произнес он (Аркадский самые обыденные слова не говорил, а произносил).
- Что ты видишь?
- Крыши, - отвечаю я.
- В том-то и беда, что крыши; это, брат, и низший организм лошади также видит, а что с крышей стало, когда ты с сиденья на ноги поднялся, - этого и не видишь! Смотри мою морду!
Аркадский был на голову выше меня. Я устремился на его, отдыхающее от бритвы, лицо. Видел я низ подбородка, низ носа, с отверстиями для ноздрей, и подбровные впадины глаз.
- Ну? - взревел трагик.
Я молчал в полном недоумении.
- Смотри теперь, несчастный!… - И Аркадский припал на колени, сделавшись ниже меня ростом. Я увидел теперь верх его котелка и высунувшиеся крылья носа.
- О-твечай!! - уже загробным голосом насел он на мое самообладание.
- Сначала снизу видел ваше лицо, а теперь сверху, - чтоб избежать дальнейших осложнений, ответил я наобум.
Трагик проявил удовольствие от победы над моей тупостью, хотя сарказм еще оставался в его голосе:
- А-гга! - Он сделал звучный выдох и понизил регистр голоса до простого драматизма.
- Теперь, брат, смотри внимательно вот это! - он вынул коробку папирос "Кинь грусть" и направил ее ко мне. Я было протянул руку. - Нет! рассмотри как следует!
Держа коробку на уровне моих глаз, Аркадский стал пояснять мне, какой я эту коробку вижу.
- Ты видишь одну сторону, без верха и без низа: коробка есть на уровне твоего горизонта… Понял? Гор-ризонта! Дальше. Вот предмет выше твоих глаз: ты видишь нижнюю крышку. Ее края пошли книзу, а задний край меньше переднего.
Восемь положений продемонстрировал предо мной Аркадский. Потом перешел на пейзаж, и с моим рисунком в руках он удивительно толково и лапидарно разъяснил мне основы итальянской перспективы. Уже нас окружили любопытные, когда я принужден был повторить трагику пройденный в полчаса курс. Присутствие публики меня смущало, а моего учителя вдохновляло.
- Гор-ризонт… Точка общего сходэ… Точка удаления… - врывались в мой ответ медью звучащего голоса беспрекословные истины, устанавливающие в порядок кавардак мира.
Лекция над оврагом была записана в тетрадь с пояснительными чертежами.
Аркадский пришел в полное благодушие. Хлопнул о землю свой котелок, уселся рядом со мной, открыл экспериментальную коробку, и задымили мы с ним "Кинь грусть".
В дальнейшем много накачивали меня перспективой, и я считался знатоком в этой области, но она не производила на меня такого ошеломляющего впечатления, как в этот первый урок, преподанный мне актером. Да, говоря по совести, весь фокус перспективы и заключается в положениях, изложенных Аркадским.
Удаляющиеся коридоры, сокращения и ракурсы открылись для меня в действительности после этого урока. В моих альбомах запестрели задачи на построение предмета. Глаза мои превзошли зрительную способность "низшего организма лошади". Правда, в условности школьной перспективы они утратили свою девственность, но зато приобрели систему, благодаря которой, до поры до времени, легче было мне добираться до предметного смысла.
Глава пятая
КОНЕЦ КОЧЕВЬЮ
В последнюю зиму пребывания в Самаре увидел я еще одну картину Бурова и увидел моего учителя по перспективе в действии.
- Тебе, брат, необходимо побывать в театре! - сказал мне Аркадский на углу Дворянской и Панской.
Вырвал бумажку из записной книжки, расчеркнулся на ней и вручил мне.
Пришел я к кирпичному с башнями зданию, вероятно, часам к шести. Кругом было пусто. Я смерз достаточно, пока не зажегся внутри подъезда газовый рожок и одинокие и парочками начали проникать в таинственный для меня замок люди. Очевидно, это собирались актеры, потому что в вестибюле театра я оказался наедине с полукруглым отверстием в стене, освещенным внутри. На протянутую мной в отверстие записку седой человек проворчал:
- Ах, этот Аркадский… И где он их откапывает!… - и потом, подавая мне контрамарку: - На самый верх!…
Долго крутил я асфальтом этажей, покуда не добрался под давящий потолок, на котором синими огоньками едва светилась люстра. Внизу было темно, как в колодце. Пахло застарелым потом…
"Не театр, а тюрьма", - подумал я, и стало тоскливо даже по самарским улицам. Галерка стала наполняться. Возле меня усаживалась разношерстная молодежь. Защелкали орехи. Кто-то вскрыл бутылку кислых щей, хлопнув пробкой. Очень все это мне показалось не театральным.
В это время дали полный свет, и зазвучал настройкой оркестр. Я сунулся головой в колодец и… обомлел, или - не знаю, как назвать остолбенившее меня впечатление: передо мной на стене от потолка до полу висел огромный занавес, на котором сидела Лидия Эрастовна - наша Лидия Эрастовна, жена Бурова. Она была как в натуре - грузная, в малиновой кацавейке, столь привычной для моих глаз, и только на ее голове был надет остроконечный кокошник, которого она не носила дома. Она сидела в лодке с высоким носом и играла на мандолине.
Перед Лидией Эрастовной стоял тощий, незнакомый человек в трико на ногах и с пером на шляпе. Он опирался багром в воду. Лодка колыхалась на волнах моря, с блестками луны на их гребнях. Сама луна, перехваченная облаком, распласталась над горизонтом и освещала и тощего незнакомца, и жену учителя.
Мне было неловко за Лидию Эрастовну, так по-домашнему усевшуюся в лодке и, казалось, выставленную на посмешище.
Я даже не вслушался в музыку оркестра, занятый впечатлением от картины, театра и натуры. К коему удовольствию, Лидия Эрастовна стала подыматься в потолок и открыла залитую светом сцену, на которой все было особенное и не самарское…
Что это была за пьеса - не помню. Сумбурно лишь припоминается' разбойники, красавицы, гул и напевы голосов, и среди них юный Аркадский, добивающийся вскрыть преступление какого-то дожа, графа, не помню кого. Аркадский влюблен в его дочь. Ночная серенада и дуэль на глазах красавицы. Во время дуэли юноша ранен, его захватывают, и он в тюрьме.
Можно ли вместить такую груду чувств в сердце, которыми горел мой трагик, когда, поверженному, в цепях, ему явилась любимая девушка… Я вообще и не подозревал, что человеческие страсти так огромны, что они пронизывают сердце, даже когда их наблюдаешь со стороны. Бедный, милый Аркадский, неужели ты погибнешь под их пеплом? - кричало во мне за него, окруженного стеной врагов и частоколом шпаг и кинжалов…
Ведь хочется помочь ему, не сидеть же сложа руки, когда внутри тебя кипит буря чувств заодно с героем!
Не махал ли я руками в это время, но меня кто-то сильно сунул кулаком в бок, а одновременно, совсем рядом, хлопнула пробка и запахло пивом. Немного дальше взвизгнула девица… Мне показалось, что действие перенеслось сюда, на галерку… Тем более со сцены взревел, как гнев бури, голос Аркадского:
- Трепещите, презренные враги любви моей!!
Ну, как же не враги - эта сволочь с пивными бутылками!
Я вскочил, кто-то одернул меня за пиджак, сзади отчетливый мещанский голос громко сказал: "Чего мешаешь театром пользоваться?" К счастью, осветились зал и галерка, и начались крики и хлопки… Мне было не до того: с потолка сползала Лидия Эрастовна… Я ужаснулся дальнейшей многоплановости сцены, жизни и Лидии Эрастовны с лодкой, и осложнения с окружающими врагами, и бросился к вешалке за одеждой, а оттуда из театра.
На улице закрутившая хлопьями снега ночь помогла разрешению моих чувств. Я отомстил и за Аркадского и за себя: я пронизывал жестами моих врагов, тряс, как за шиворот, водосточные трубы.
Словом, я еще не был готов благодушествовать в театре, его наркотика была для меня еще непривычной.
Бедно жил Федор Емельянович и неуютно. Никогда не радовало запахом вкусной пищи, разносившимся по квартире.
Ребенок - девочка безгласная, болезненная, ни смеха, ни прыганья ее не было слышно по дому. Встретишься, бывало, с ней, захочется ее растормошить, повеселить, а она потупится и глаза с красноватыми веками опустит, и не улыбнется. Старуха няня была и за кухарку, и на все работы. Ни гостей в доме, ни новых платьев Лидии Эрастовны не видел я за два года близкой к ним жизни.