по счастью, не обратив на себя ничьё внимание, и собирался сразу оповестить принцессу, когда Заглобянка заступила ему дорогу.
Она измерила его быстрыми очами, из которых он мог вычитать, что она знала, с чем он ходил, и хотела узнать, как вернулся.
– Благодарение Богу, – шепнул, кланяясь ей, Талвощ, – всё удалось хорошо.
Говоря это, он ударил рукой по мешку, который имел за сукном.
Девушка, не говоря ни слова, поблагодарила его только взглядом.
– Есть кто-нибудь у принцессы? – спросил Талвощ.
Дося пожала плечами.
– Никого, – сказала она, – люди знают, что тут ничем поживиться нельзя, редко также кто заглянет. Иди, милостивый государь…
Взгляд девушки, литвину казалось, платит за всё, так просияло его лицо. Не имел даже времени подумать, как солгать перед принцессой, когда она его спросит, что сделал с серебром, и вбежал в комнату аудиенций.
Анны тут не было, она ходила по другой комнате с Жалинской, о чём-то совещаясь потихоньку, а, увидев Талвоща, с улыбкой поспешила ему навстречу к порогу.
– Обернулись, ваша милость! – сказала она, меряя его глазами, чтобы узнать, принёс ли он что-нибудь с собой.
Талвощ добытый мешок положил на столе, кланяясь, и тихо шепнул, сколько принёс. Принцесса немного удивилась.
– Так много? – спросила она, чуть колеблясь и изучая его глазами.
– По весу пошло, – солгал Талвощ, – и столько выпало…
И уверен в серебре?
– Я головой за него ручаюсь, – отозвался литвин.
Принцесса Анна, которой было очень важно, дрожащими руками подала Жалинской мешок, кивком благодаря Талвоща.
– Пусть Бог тебе заплатит! – сказала она. – Потому что не знаю, смогу ли когда-нибудь показать благодарность вашей милости.
Литвин поклонился аж до земли… Он боялся, чтобы принцесса его не расспрашивала больше, и тут же отступил к порогу, как бы избегал благодарностей.
Только теперь он вздохнул свободней, когда, вернувшись в свою комнату, мог сесть, вытереть лицо, и, подумав, прийти к тому убеждению, что поручение выполнил удачно.
Пришедший Бобола застал его сидящим за столом с гораздо более светлым лицом, чем вчера…
* * *
Почти тут же за Краковским воротами находился огромный постоялый двор для путешественников, хорошо известный в эти времена, так как был почти единственным в городе, в который, во время пребывания двора, приезжали путешественники издалека, а именно, немцы.
Вывешенный на пруте с одной стороны знак представлял собой очень неправильно вырезанного из дерева коня с гривой и пурпурным хвостом.
Дожди и пыль, по правде говоря, белого коня сделали серым и пёстрым, а красную некогда гриву и хвост обесцветили, но тем не менее постоялый двор назывался «Под белым конём». Рядом с этим румаком, который перебирал в воздухе двумя ногами, на меньшем прутике была огромная вьеха[3], имеющая обязанность быть зелёной, но также пожелтевшая и наполовину опавшая.
Хозяйство больших размеров с сараями, конюшнями, хлевами и хранилищами, опоясанное по кругу забором, на взгляд, не выглядело ни изящно, ни даже чисто, стены были серые и забрызганные, ставни неплотные, крыша залатанная, но всем было известно, что лучшего постоялого двора и более услужливого хозяина, чем Барвинка, не было в Варшаве.
Барвинек имел особенную привилегию приёма у себя путешествующих немцев, с которыми мог разговаривать на их родном языке, чем гордился. Он сам утверждал, что с бедой что-то имел в запасе и из латыни на непредвиденный случай.
Кроме того, хозяин в своей особе соединил ещё – с позволения – мясника, и говорили, что свою профессию начал с убийства, прежде чем взялся за кормёжку. Фигура Барвинка, который фартука и ножа из запаса никогда днём не сбрасывал, полностью отвечала традициям гильдии, к которой относился. Огромного роста, с плечами и шеей сильными, как у зубра, округлым и румяным лицом, блестящими щеками, Барвинек был неутомимым в исполнении своих двойственных обязанностей. Весь день на ногах, рот также не жалея, ходил, бегал, кричал и не раз кулак в отношении челяди использовал.
Своим постоялым двором, хотя тот, может, оставлял желать лучшего, он очень гордился. Внизу размещалась гигантская комната, общая для всех путешественников, которая одновременно заменяла и кухню, потому что в глубине её на огромной печи на глазах гостей приготовлялись кушанья, которые им подавал Барвинек.
При нескольких столах ели тут и пили с рассвета до поздней ночи. Несколько грязных женщин едва успевали обслужить. Напротив находилась бойня со ставней, вывешенной на улицу, на которой и при ней вывешивали свежее мясо. Через широкие ворота посередине входили в конюшни и другие комнаты и коморы в тыльной стороне дома. Старая и разболтанная лестница вела отсюда на чердаки и верхнюю часть, где было несколько комнат для путешественников, которые могли заплатить лучше и заслуживали особенного отношения.
Бывали времена, когда на постоялом дворе под белым конём пановала тишина и Барвинек мог вздремнуть на скамейке при кружке пива, но когда двор прибывал в Варшаву, трудно было сюда дотянуться.
Немцы, которые часто прибывали из империи, от княгини Софии из Брунсвика, от князей прусских – все тут размещались, а хотя кто более достойный имел в замке квартиру, коня и кортеж оставлял под белым конём.
Из Мазовии также и иных земель, кто прибывая в Варшаву, у знакомого мещанина или в монастыре гостеприимства не имел, должен был просится к Барвинку.
В немалом также высокомерии выделяло этого хозяина то, что он знал свет и людей и лучше был осведомлён обо всём, что где происходило, чем другие.
Неоднократно паны советники, бургомистры и мещане, желая чего-то узнать, тянулись к Барвинку, а о ком он не дал хорошего свидетельства, тому не доверяли.
В особенности на него жаловались чужеземцы, что ввиду расчётов он не имел над ними милосердия и велел чрезмерно себе платить, но Барвинек говорил, что даром работать не мог и за эти деньги продавал своё спокойствие.
Мало с кем и с человеком какой-либо народности, хотя бы самым неприятным, самым гордым, не справился бы Барвинек. Много хладнокровия поначалу, а потом железного упорства ему помогало. Людей по аспекту, по приборам, по одежде, по мине, и, как говорил, даже по вытиранию носа научился узнавать так, что ему не много времени было нужно, чтобы знать как поступать с ними.
Молчаливый в первые часы, когда изучал своего путешественника, играл на нём, как на знакомом инструменте. Почти с каждым поступал иначе, а мало кого потом не высмеял…
Не льстил и не пресмыкался ни перед кем, а гордым низко кланялся, но им потом приказывал за это себе платить.
– Когда большой пан, вынимай кошелёк! – говорил он.
В ту пору, когда начинается наше повествование,