Из сна философа выдернула черная рука. Держа за плечо, эта аспидная лапа трясла бедолагу, вопя, должно быть, по-арапски, но вполне понятно:
– Срамник! Сучий сын! Ты куда залез, разбойник?!
Хома еще не уразумел, что его, нагого, как при рождении, с болтающимся срамом, вытаскивает из своей постели хозяин Агафон; не помнил он также, кто его раздел догола и сунул под чужое одеяло. Нет, ничего не мог воссоздать бурсак-козак в памяти своей, в силах лишь хрюкать, падая на арапа, и чуять, как белым саваном валится с неба страх.
– Убью!
Страх ухватил беднягу, впечатывая в стену; «Убью-у-у-у!..» – свистнул этот страх, напоминая о главном, о двери, где ждала панночка, где крылось спасение от любой беды, и больше Хома ничего не помнил. Он лежал синий, похолоделый, свернув шею набок, а ворвавшийся в горницу сотник кричал на Агафона, хватаясь за черен сабли: «Убил? Моего крестника убил, падлюга адская? содомит чортов?!» За спиной Григория Суховея толпились казаки-свидетели, все доводы и оправдания арапа отметались дружным поношением, в воздухе пахло самосудом, но философу это было невдомек. Мертвец валялся под стеной, коченея с каждой минутой. Мертвецу было хорошо в этом сне, смертном, покойном; тыщу б лет проспал, грезя! Руки делались корнями, сердце остывало ледышкой, веки из железа хранили очи от внешней тоски… Труп-оборотень млел от счастья.
Очнулся Хома в кибитке, на обратном пути.
А сотник шумно радовался отступному. Запуганный насмерть Агафон простил должок, порвал векселя и закладные, выкупил пай за цену несоразмерную. Еще и семье убитого «козака» выдал немалую толику червонцев, на бедность, лишь бы «добрейший пан» замял сие подлое, случайное дело, не давая ходу.
– Ты теперь мой, – прощаясь, сказал на хуторе сотник. – Со всей твоей требухой. Ишь! помираешь, значит, от страха?! Ладно! Для меня помирать станешь. Под землю спрячешься? Из-под земли достану. Понял, разумный человек?
– Спать хочу, – ответил Хома, хотя сперва думал безнадежно спросить: «Отпустили б вы меня на волю? На что я вам?»
Он еще не знал, что вскоре на вырученные деньги Григорий Суховей купит гетьманский универсал, в обход выборов становясь из нежинского сотника – полковником харьковского полка. И переедет в Харьков, захватив с собой унылого философа, где надолго погрязнет в сваре с полковым судьей Вареником, мужем суровым и неподкупным.
Сивый Панько по отъезду гостя будет долго смотреть вслед, думая о судьбе.
Далеко уехал хлопец. А от судьбы не уедешь.
…Площадь весело скрипела под сапогами январским снежком. Веселой гурьбой неслись по Бурсацкому спуску ученики латинского Коллегиума, толкая друг дружку в сугробы; ниже, на базаре, уже прятали товар предусмотрительные торговки. Малиновый звон плыл в вышине. Тесно сгрудясь, гомонили знакомые козаки, подначивая бурсака, вновь наряженного заправским реестровцем. Однако в шутках нет-нет, да и прорывалась смутная тревога, волнение, мало свойственное этим заризякам даже перед битвой. О чем беспокоятся? кто нарядил философа? зачем?! Того сонный Хома не ведал, да и неинтересно ему было. Сами отведут, куда надо, сами и обратно приведут. Или принесут – мертвого, чтоб ожил подальше от любопытных глаз. Не впервой. Философ хотел спать. Он теперь всегда хотел спать; и обычно ему не мешали. Еда потеряла вкус, приобретя взамен другое качество, которое он затруднился бы выразить словами. Выпивка брала слабо, девки не манили; разве что изредка, словно пробудясь, несчастный обретал на краткое время прежнее жизнелюбие. Тогда дым вокруг стоял коромыслом, горелка лилась рекой, шум, визг, песни, танцы до упаду, чужая девка в объятьях, жаркое дыхание… сон. Сон, сон…
– Здоров будь, пан судья!
В ответ – хмурый взгляд из-под бровей.
– И тебе того же, пан… полковник.
Войсковое звание Суховея судья Яков Вареник не выговорил, а сплюнул сквозь зубы. Хоть и не вчера повелось, что в обход старшины приезжал делегат с универсалом от гетьмана, вручая на майдане назначенному полковнику пернач, хоругвь и литавры, а все равно жалко прежних времен. Строг Вареник, упрям, не его крепкой спине кланяться какому-то заброде! Где исконные привилеи, без которых козаку никак не можно?! Разве ж не обида это нам всем кровная, братцы?! Обида, как есть обида!
Соглашались козаки, такие речи слушая. Головами чубатыми качали, роптали помаленьку. Ясное дело, судья сам в полковники метил, да близок локоть оказался! Избери круг кого другого, но местного, скрипнул бы зубами Вареник и промолчал. Смирился. Против громады не попрешь. А тут… Универсал наверняка купленный! А новый полковник еще и реформы в полку затеял – срамота! Начал судья во злобе яму вражине копать. Тихой, значит, сапой. Много чего разузнал; и дочку-ведьму стороной не обошел, и про жену всякой дряни разведал, и про иные дела, о чем полковник предпочел бы забыть накрепко. Гетьман не вечен; глядишь, сядет другой вместо нынешнего – повернем дело по-своему!
Сошлись над головой Григория Суховея тучи черные.
– Яков Данилыч! Что мы с тобою все время грыземся, как кошка с собакой? Давай мириться!
Изломал судья бровь с удивлением. Остановился, не замечая, что козаки Суховея их обоих уж обступили. Самых что ни на есть верных полковник с собою взял: Явтух, Спирид, Дорош… А философа ближе прочих к судье притиснули. Стоит Хома, моргает с усилием; слушает вполуха.
– Рад бы я поверить тебе, полковник. Рад бы мировую выпить, да чин не позволяет. И совесть.
– Что ж так, Яков Данилыч? – улыбается Суховей. – Или я не козак? или не бился с турчином, с татарином? Или сотником нежинским стал за глаза красивые, за гроши шальные? Скажи уж, какую обиду на меня держишь. Если виновен, покаюсь.
– Предо мной виниться не надо, пан полковник. Перед кругом решишься ли выйти? Расскажешь, как гетьманский универсал добывал; как в своей семье двум ведьмам потатчиком был. А там пусть громада решает: люб ей такой полковник или нет? Что скажешь?
– На круг? Выйду, если надо. Немало напраслины ты на меня возвел – ну, за то Бог тебе простит. А я и подавно прощаю. Не точу ножа на брата-козака. А вот, к примеру, у тебя вижу новый ножик на поясе. Дозволь глянуть?
Судья только плечами пожал: мол, что за блажь этому Суховею в голову взбрела? На, гляди; не жалко. Вынул нож из ножен, тут и толкнули Хому на судью. Крепко, от души. Гаркнули в ухо страшно: нож! убьёт! Очнулся на миг философ, увидел сослепу: дома вокруг площади ближе придвинулись. Теснятся, интересуются: что творится? В окнах хари любопытные… А потом все лезвие заслонило. Холодное, острое. Вот-вот в сердце войдет. Страх накатил: белый, как снег под ногами; пушистый, родной. В глаза бросился. Или то и вправду снег? Лежу уже, выходит. Убили. А вот и дверь знакомая. Там – спасение. Там панночка ждет, улыбается: иди в сон, иди в покой…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});