Утром Вероника обнаружила сына спящим в шкафу и плакала, вымывая из его волос запекшуюся кровь. В этот день они собрали кое-какие вещи и домой не вернулись. На неделю их пустила пожить к себе мамина институтская подруга Нина. Владимир искал их. За три вечера он объездил всех знакомых, где, предполагал, они могли остановиться, был у ее родителей, но безрезультатно. Приходил он и под окна подруги, — она жила на первом этаже, — стучал в них, настойчиво звонил в двери, просил вернуться и уехал ни с чем. Они погасили на всякий случай свет и сидели как мыши. Ксюша, дочка Нины, пугала Глеба, что отец убьет их, и радовалась. Ей не нравилось, что дома появились посторонние люди. На следующий день отец поймал Глеба возле школы и отвез домой. Когда отец уснул, спрятав ключи от входной двери, пришлось вылезти в окно второго этажа и по газовой трубе спуститься вниз без верхней одежды и обуви. К матери он прибежал в одних носках. На следующий день Вероника с сыном вернулись домой, что принесло вместе с собой новые обиды, новые вспышки ревности, гнева и охлаждение отношений между супругами.
Иногда его мать вела себя, как лишенный ласки испуганный малыш. Она словно забывала, что перед ней беспомощный мальчик, она плакала, прижавшись к нему, жаловалась, спрашивала его совета. От страха и переживаний его самого начинал бить озноб. Он не знал, что ей делать, как поступать, что говорить. Все что мог — только обнимать, целовать и гладить ее.
Отец стал часто уезжать в командировки, и мама взяла привычку зачем-то запирать дверь изнутри, так что подолгу нельзя было попасть в квартиру после продленки. Однажды Глеб пришел домой со школьным товарищем Колей, тот сильно хотел в туалет по-большому, потерял от своей квартиры ключи. Сунули ключ в замок — дверь заперта изнутри. Коля предложил трезвонить, не отпуская кнопки звонка. Терпеть не было сил. Через несколько минут за дверью послышалась возня, и вдруг она отворилась, хотя Глеб был уверен, что этого не произойдет. Мать выглянула взлохмаченная, недовольная, в запахнутом халате.
— Пять минут погуляйте, — с поддельной добротой в голосе, заметив Колю, предложила она и захлопнула дверь.
— Кто стучится в дверь моя? Видишь, дома нет никто. Стоит бутылка на стола. Я один ушла в кино, — грустно сказал Глеб, разворачиваясь.
— Пишто пибу пидем пиде пилать? Пия писей пичас пио пибо писрусь!
— По стене ползет кирпич, волосатый, как трамвай. Ну и пусть себе ползет, может, там у них гнездо. Писри пив пику писты!
— Писам писри! — Колька обиделся и настойчиво принялся обзванивать соседские квартиры, дотягиваясь до звонка.
Глеб вспотел холодным потом от неприятной догадки, что раздета мать вовсе не потому, что пекла пироги и угорела. У любой женщины есть любовь, как-то сказала она, к ней остается только подбирать любовников. У любой. Это он запомнил. Значит, у каждой. И у нее тоже.
Принялись звонить к соседям, поднимаясь вверх по этажам. Тщетно, никого не оказалось дома. Скоро отворилась глебовская дверь, от них, через пролет Глеб успел заметить, выскользнул к лифту мужчина в светлом костюме. Подождали, пока лифт уехал, спустились и снова позвонили в дверь.
— Ты только никому не говори, что мы… вместо газет или туалетной бумаги используем салфетки, — попросил Глеб, включая свет в туалете.
Невозможно детским умом определить, кто в этом страшном змеином клубке семейных распрей больше был виноват. И он выбрал ее правоту, потому что она в отличие от отца жалела его, плача и приговаривая «бедный, бедный мой ребенок», и мягкими влажными губами целовала его в губы. В эти минуты ему было нестерпимо жаль ее. Он клялся сам себе не допустить ее слез и жить так, чтобы никогда-никогда и ничем стараться ее не расстраивать.
— Покажи, как ты любишь мамочку, — просила Вероника и протягивала сыну руки.
— Я обожаю тебя и живу только ради тебя, глупышка. Твой отец ничтожество. Никто его не уважает, его не за что уважать. Вырастешь, все поймешь. Ты моя единственная отрада. Я должна оберегать тебя, потому что, если я тебя потеряю, сама погибну.
Жизнь человеческая — колея. Движение по ней — игры разума, иллюзион, мистификация. Каждый приходит в нее и приносит с собой собственную программу, собственные задачи, собственное представление о колее и чутье, как из нее выбираться. Чуть отклонился вектор, сразу замутило, запрыгало все внутри, принялось ездить по тонкому телу острыми колесами, вонзать в него раскаленный, заточенный металл, бить по нервам, болезненно получая намеки на возможное изменение кармы. Боль — это валюта ментального плана. Воля, боль, сознательный выбор вместе есть стремление изменить программу. В нефизическом мире бьют сильнее и изощреннее. Для того чтобы получить билет на следующую процедуру, надо вытерпеть предыдущую, при этом желательно, чтобы улыбка не сходила с лица. Это колоссальный, адский, невидимый труд. Канавы, говорил его дед, с утра до ночи копать легче в омской промерзлой ссылке. Нам не девять жизней дается, как кошкам. Значит, зачем-то ее дали. Необходимо все время двигаться вперед и усвоить, что статика — это смерть. Необходимо меняться. Но иногда, чтобы убедиться в этом, уходят годы…
В тот вечер Глеб стоял на крыше девятиэтажного дома в раздумьях — сделать или не делать всего один шаг в другое измерение? Шаг, отделяющий его от отчаянно наваливающегося и сутулящего плечи будущего, шаг-круг, из тех, что кидается утопающим с целью не пустить из времени в безвременье. Но так и не созрел, вернулся домой, поел супчика и включил телевизор на программе «Сказка за сказкой».
Кончаются сказки и поздно и рано они незаметно уходят с экрана но сказками мы как известно богаты теперь напишите петрушке ребята…
После передачи он сел и написал длинное письмо Петрушке, которое сжег потом в туалете.
Жизнь можно сравнить со спортом. Ощутимый результат всегда дается за каторжный труд. Три секунды отдыха между упражнениями, пока колени прижаты к груди, пока идет болезненная растяжка мышц, — величайший отдых. Далее опять работа, не приходя в сознание. Тебе говорят: «И последние восемь», когда ты корчишься от боли, и отсчитывают восемь, но ты уже сделал четыре сверх этих восьми, а в конце все равно надо опять потерпеть и сделать еще шесть. Так с болью меняется физический план, ломается запрограммированность обретения бесформенности.
Мальчика пугало надвигающееся лицемерие, его опасное соседство и развитие. Он уже понимал, насколько искусно вплетена в него ложь. Он мог внезапно начать плакать от пронзительной болезненной тоски, режущей его внутри, от нехватки чего-то, способного заглушать эту боль. Казалось, он всегда знал, что нелюбим, любим притворно, не по-настоящему, игрушечно, не любим, как ребенок, рожденный в любви двумя любящими, а только жалеем.