После бабуки Глеба опять сплавили в деревню, где в четыре с половиной года он расковырял столовым ножом печку и принялся с дрожью есть, собирая на облизанный палец, сухую глину под выступление товарища Суслова к шестидесятилетию Октября.
Трудящиеся советского союза отмечают великую годовщину по-ленински по-коммунистически в обстановке воодушевления и самоотверженного труда по осуществлению решений двадцать пятого съезда капээсэс вся жисть все события юбилейного года особенно всенародное обсуждение и принятие конституции союза эсэсэр с новой силой продемонстрировали непоколебимую сплоченность рабочего класса колхозного крестьянства народной интеллигенции вокруг коммунистической партии руководящей и направляющей силы нашего общественного строя…
Глина оказалась в разы лучше петушков и бабушкиной стряпни. Пока дырка не стала заметной, Вера Карповна и не догадывалась, что проигрывает в кулинарии самой русской печи.
— Кальция ему не хватает… Творог пусть ест… Ешь творог!
— Не буду, он жирный.
— Ешь, тебе говорят! Кости крепкими будут! Как ты будешь без костей ходить, балда?
Голову кружили бескрайние поля, пестрящие на ярком солнце мелким разноцветьем в сочных травах, кусты кудрявой черемухи, акации, жасмина, сирени, линии далекого и загадочного леса на горизонте, манящий гул от пролегающего за полями шоссе, пение птиц, жужжание насекомых и проплывающие по небу ватные горы облаков. В деревне удили рыбу, собирали грибы, ходили по ягоды, косили траву, пасли скотину, растили урожай, таскали воду, топили печь, баню, пекли пышные пироги и тонкие серые рогушки, которые смешно назывались калитками, как легкие входные дверцы в палисадник.
Летом ели медово-желтую морошку, сладкую, ароматную и костистую. Здесь проходили все городские болячки, от диатеза до астмы. Здесь не готовили на скорую руку, ели толченый зеленый лук с домашней сметаной, вареную картошку, зеленые щи из крошева,[4] ботвинье из листьев молодой свеклы, сытные салаты, уваристые каши, макароны по флоту, которые любил дед. Наливая себе рюмочку, он приговаривал: «Все пропьем, но флот не опозорим». Дед носил военного кроя выцветшие галифе, белые рубашки, картуз, кирзовые сапоги в будни и костюм, хромовые сапоги в выходные, когда надо было ехать в город по делам. Там он заезжал в магазин, покупал всем гостинцы и во хмелю возвращался назад, спрятав сберкнижку в голенище.
— Моряк, — говорил он, — должен быть выбрит до синевы и слегка оконьячен, а не наоборот — до синевы оконьячен и слегка выбрит. Ясно тебе, пиратская твоя душа?
По большим праздникам гремел за дверцей зеркального тяжелого шкафа в спальне медалями и, предвосхищая свое появление, напевал тихо военные песни. Войну вспоминал только поддатым. Слушая байки, пацаны сидели с раскрытыми ртами.
— Баб, — делился шепотом дед, сжимая большой загорелый кулак, — распускать нельзя. Что же получится, если дать им бить себя по сусалам? Ведьмы получатся. Вот ходит живой пример, — показывал он без злобы на бабушку Веру. — Одна оплошность — и обратно уже не превратится. Волшебной палочкой, всей в муке, утром эта крошечка настучит мне по затылку. Гуляй, Вася, ешь опилки, я директор лесопилки.
И он с размаху опрокидывал в себя стопарик.
Когда Глебу исполнилось пять, семья Бердышевых переехала на новую квартиру и мальчика вновь отправили в садик, с трудом выбив место через знакомых за вознаграждение. Приходилось ездить в толчее на трамвае сорок минут. Сначала на неполный день, потом на полный, потом и вовсе на круглосуточный. Это когда домой забирают только на выходные.
— Давай рассказывай свой стишок. — Воспитательница подтолкнула Глеба в центр актового зала. Со всех сторон на него смотрели дети. Кто-то хихикал, кто-то сидел понурый, ожидая своей невеселой участи — позориться. Глеб молчал и пальцами тер лоб.
— Ты забыл? Глеб выучил у нас стихотворение Самуила Яковлевича Маршака. Пожалуйста, Глеб. Мы тебя слушаем.
— Я — сраусенок молодой, заносчивый и гордый. — В зале раздался хохот. Он замолчал.
— Когда сержусь, я бью ногой. Мозолистой и твердой. Когда пугаюсь, я бегу, вытягиваю шею. А вот летать я не могу, и петь я, петья… петья не умею.
С этого дня его называли то Петья, то Сраусенок.
Он мечтал поиграть на металлофоне, но детям не разрешалось брать игрушки в актовом зале. Только когда фотографировались. Общаться со сверстниками ему было мало интересно. Когда за ним приходили, он сидел на стуле и качался, не качая самого стула, — воспитатели не разрешали расшатывать. Запретить самому качаться они никак не могли.
— Не качай стул! И сам не качайся! Слышишь ты меня?
— Я не качаю стул.
— Ты какой другим детям пример подаешь, а?
— Я не качаю стул.
— Нет, ты посмотри, я ему два слова — он мне пять! Я ему говорю, не качайся! Ты слышишь, что тебе говорят? Не-ка-чай-ся! Это значит, что сиди ровно.
— Я не качаю стул.
— Никаких нервов с ним не хватит! Иди в угол постой тогда, раз ты у нас заносчивый и гордый. Раз тебе не понятно, что говорят.
Стоя в углу, он шептал сам себе под нос придуманное им заклинание: «Ма-ама, приди, ма-ама, приди». Рано или поздно, он знал, оно сработает. Он проверял, и получилось. Надо только неустанно повторять и не сбиваться.
— Мультфильм, мультфильм начался! — кричал он вечером отцу.
Но тот не обращал на сына внимания.
— Мама, постели мне в комнате, я хочу посмотреть.
На табуретке расстилали газетку, на которую ставили тарелку, а рядом клали два куска хлеба и прибор.
— Мужик должен есть много хлеба. Ты мужик?
— Мужик, — кивал Глеб.
— Вот и налегай.
Большим обманом был показ не рисованного, а кукольного мультика и заставка какого-то дурацкого киножурнала. Мальчик прилетал на самолете, вынимал молоток, колол орех: «Орешек знанья тверд! Но мы не привыкли отступать! Нам расколоть его поможет киножурнал „Хочу! Все! Знать!“» — и начиналась какая-нибудь документальная дребедень, в которую пока не представлялось возможности вникнуть. Но он был готов пожертвовать любыми мультиками, не смотреть их год, если бы кто-то неведомый обменял их на модель корабля «Гото Предестинация».
Отец не разрешал выкладывать на газету или край тарелки «невкусное» и даже «несъедобное». Лук, прожилки и даже жир — все запихивалось в рот вместе с жеваным хлебом и быстро глоталось. Однажды его вырвало в тарелку, и он до самого сна простоял в углу. В это время все смотрели кино про д’Артаньяна и трех мушкетеров. Тогда он вынул из маминого вязанья тонкую длинную спицу и тихо, пока никто не видит, колол своих врагов. Первым упал замертво отец. Потом ему досталось за спущенные петли от мамы. С ней бы он тоже не мешкал расправиться по-мушкетерски, но спицу отобрали.