В Москве я все сделала, как мама просила. А наутро уже была в Ленинграде. И маму уже не застала. Пришли за ней и увезли в Москву. И так получилось, что пересеклись ведь в какой-то момент наши поезда, разводящие нас в разные стороны, в разные миры, в разные страдания. И никогда я не узнаю, о чем ты, мамочка, думала в ту бессонную ночь, еще не в тюрьме, но уже не на свободе. И теперь я уверена, что мама так срочно отослала меня в Москву совсем не потому, что дело это не терпело отлагательств. Просто она хотела избавить меня от жуткой картины своего ареста. И понимаю я, как, наверное, хотелось ей до последней минуты быть со мной, но материнское чувство сохранения и защиты своего дитя оказалось сильнее всех остальных чувств. Пощадила ты меня, мамочка. И вот уже двадцать лет нет мне покоя, что даже взглядом не смогла я облегчить тебе последние мгновения нашего расставания. И хоть говорят, что время лечит, но есть хроническая боль, времени не подвластная.
Лиха беда - начало.
Но где ж беде конец?
Начало - ведь сначала.
Каков ее венец?
Пришла беда - известно:
Ворота ей открой.
Но ей в воротах тесно
Ввалилась к нам домой.
Ввалилась и уселась,
Нас в угол оттесня.
И мы стоим несмело,
И дом наш - западня.
Не трогай лучше лиха,
Пока оно молчит.
А если лихо тихо,
Но все же говорит?
А если лихо гадко
Начнет тебя пытать?
А если лиху сладко,
Что ты не можешь встать?!
Никто еще слезами
Себе помочь не смог.
Мы это знаем сами,
Но нам не впрок урок.
И мы глотаем слезы,
Мы пьем их по ночам.
И даже ночью грезы
Уж не подвластны нам.
А на следующий день папа уехал в Гагры, к Левону, как мама просила. Причины, которыми руководствовалась мама, настаивая на папином отъезде, были для нас совершенно очевидны. А потому мамино предложение не вызвало у нас с папой ни удивления, ни протеста. Дело в том, что к тому времени папа был очень болен. У него была бронхоэктазия в тяжелой форме, сопровождавшаяся длительными и мучительными приступами удушья. Без лекарств и ингалятора папа практически не мог обойтись ни одного дня. Поэтому мы понимали, что мама попытается внушить следователям папину непричастность к отправке Анечке скрипки и спасти от заключения, которое было бы для него смертельным. Отправляя папу, мама освобождала себя от излишних волнений за него в первые дни следствия и давала себе возможность сконцентрироваться, не позволяя эмоциям взять верх над разумом.
Левон, к которому поехал папа, был большим другом нашей семьи, и полное имя его было Левон Капрелович. Когда-то, лет двадцать назад, мама его очень выручила. И он еще тогда ей сказал: "Я должник ваш и друг на всю жизнь. Пока я жив и дети мои живы, мой дом - ваш дом". Это оказались не просто слова. И когда маму арестовали, и когда она в тюрьме сидела и много позже - всегда он другом оставался. А после его смерти жена и дети эстафету приняли. Я его очень любила и очень уважала. Особенно, когда убедилась на собственном опыте, сколько наших друзей отвернулось от нас во время несчастья. Были моменты, когда я не решалась обратиться к нашим знакомым за простым советом, боясь увидеть в их глазах отчуждение и желание поскорее избавиться от меня. Прошло немало времени, пока я разобралась, кто есть кто. И тяжесть познания облачалась в рифму.
Хочешь - рыдай,
Хочешь - страдай.
Должен ты знать,
Что всем наплевать.
Больно - терпи,
Страшно - не спи.
Должен ты знать,
Что всем наплевать
Слезы - в глазах,
Крик - на устах,
Должен ты знать,
Что всем наплевать.
Мысли - гони,
Вслух - не стони.
Должен ты знать,
Что всем наплевать.
Силы - ушли.
Годы - прошли.
Жутко узнать,
Что всем наплевать...
Ну, да ладно. Б-г им судья. Папа уехал, а я осталась одна. Сказать по правде, папа очень не хотел никуда уезжать. В такой момент находиться вдали от дома значительно труднее, чем встретить судьбу такой, какая она есть. На папу было страшно смотреть, так он переживал, оставляя меня одну. Но слово, данное маме, было для нас свято. Так было всегда у нас дома. И он не решился нарушить этот порядок сейчас. Мама должна была быть уверена, что все делается, как она сказала.
День и ночь смешались. Начался отсчет трех суток, в течение которых можно было держать маму без предъявления обвинения. Если через три дня она не приедет - значит ее арестовали надолго. На третьи сутки я не выдержала, пошла к бабушке, маминой маме. Бабушке тогда уже восемьдесят пять лет было, она еле ходила, хотя разум сохранила до последнего дня жизни. А умерла она через пять лет, прикованная к постели, так и не увидевшая маму. Жила бабушка вместе с маминой старшей сестрой Галей. Вот к ним я и пришла. Сели мы вместе, а говорить не о чем. То есть хотим, конечно, о маме говорить, но никто не решается начать. И вдруг звонок в дверь. У всех мгновенно одна и та же мысль - мама вернулась! Мысль появилась мгновенно - но, увы, только на одно мгновение. Галя открыла дверь - и застыла, как вкопанная. Все иллюзии исчезли. В квартиру вошли трое. С характерными лицами. С этого момента и до последних дней моей жизни я эти, и другие им подобные, лица забыть не смогу. Словами описать их невозможно. Их можно только почувствовать. Нутром. Так антисемит чувствует еврея. Так и для меня кагебешники - это люди какой-то особой национальности. Входят эти трое и предъявляют ордер на обыск. Двое садятся - один напротив меня, другой - напротив бабушки с Галей. А третий идет за понятыми. А эти двое сидят как у себя дома, уверенно так, не на кончике стула, а всем телом подминая стул под себя. И оглядываются по-хозяйски. Изучают, видно, с чего начинать.
И тут я с ужасом вспоминаю, что записка, которую мне мама дала с фамилиями и телефонами своих знакомых - у меня в сумке. И слова мамины в ушах звучат: "Бумажку эту никому не показывай. Людей этих засвечивать нельзя". Что делать?! Что можно сделать?! И вдруг решение пришло само, то есть руки начали действовать быстрее, чем ответ на этот вопрос воплотился в конкретную мысль. Достаю я из сумочки зеркальце, помаду - и начинаю губы подкрашивать. И, кокетливо улыбаясь тому, что сидит напротив меня, говорю: "Какие мальчики к нам в гости пожаловали! Может, и про маму мою что-нибудь знаете?" А он тут же отвечает: "Ну, что ж , Елена Марковна, - то есть знает уже кто я есть, сразу по имени-отчеству называет, - я могу вам про вашу маму рассказать. Сидит ваша мама, крепко сидит". Я ему в глаза смотрю в это время, помаду на место в сумочку кладу, бумажку руками нахожу и начинаю рвать на мелкие кусочки. А сама продолжаю с ним разговаривать и всякие дурацкие вопросы задавать: "А чего ж, - говорю, - вы понятых сразу не привели? Никто не соглашался, что ли?" Он что-то отвечает, а я бумажку рву, так что уже пальцы от напряжения сводит. Тут и понятых привели. Обыск начался. Я сидела, в окно глядела, не знаю, где они рылись и что делали. И сколько времени это продолжалось, не помню абсолютно. Может - минуту, может - три часа. Помню только, окликнули меня, чтобы я расписалась где-то. Ничего они у бабушки не нашли и найти не могли. И сказали нам с Галей собираться на допрос нас повезут. А один из них - с раскосыми глазами - бабушку остался допрашивать. Бабушка не транспортабельная была.
В этот момент я и говорю, что перед дальней дорогой не грех и в туалет сходить. Сумочку - подмышку, и в туалет направляюсь. А этот, что напротив меня сидел - высокий, мощный парень, оперативник /так он мне сам представился/ - мгновенно среагировал: "Сумочку вы, Елена Марковна, здесь оставьте. Очень мне интересно посмотреть, что в ней находится". Я тут же и про туалет забыла. Да и туалет-то нужен был мне, чтобы разорванные обрывки выбросить. Высыпает он на стол все содержимое - бумажки, как снег, оттуда и посыпались. Вижу - удовольствие на его лице появилось. Достает откуда-то маленький полиэтиленовый мешочек, все эти обрывки туда складывает, медленно складывает, смакуя, и при этом приговаривает: "Вот до чего-то интересного и добрались. У нас в КГБ очень любят такие головоломки складывать. Большие специалисты по этому делу есть". Сложил все, и нас на допрос повезли, в здание КГБ на Литейном. "Большой Дом" в народе его зовут.
Дом действительно огромный. Над всеми домами возвышается. В сталинские времена построен. Галю в одну комнату завели, а меня - в другую. Комната как комната. Ничего особенного. Рабочий кабинет. Допрашивал меня молодой следователь. Во время допроса ему его мама позвонила. Поздно очень было. Она, наверное, волновалась. Я даже как-то удивилась тогда. Надо же, думаю, и у них матери бывают. И вот этот следователь /матери своей он, кстати, очень раздраженно ответил, что он работает, а она ему мешает/ все спрашивал меня про маминых знакомых и наших родственников. Про родственников я ему все рассказала, тем более, что их не так и много у нас. Бабушка с Галей, да папин брат родной. Ну и, конечно, Анечка в Израиле. Он еще сказал: "Израиль меня не интересует". А я про себя подумала: "А даже если и интересует, так тебе туда не добраться". Я такими мыслями себя как-то успокаивала. Хотя надо признаться, что при первом допросе я страха не чувствовала. Видно, то, что маму посадили - все заглушило. Про маминых знакомых ни слова не сказала. Живу, мол, отдельно. В чужую жизнь соваться не привыкла. Ни разу он не крикнул на меня. Из себя выходил, но без крика. Часа через два отпустил. Ну, а через несколько дней начались настоящие допросы. Это когда следователь московский, что мамино дело вел - Новиков Сергей Валентинович - в Ленинград приехал.