Последнее замечание было крайне высоко оценено. Раввин усмотрел в нем хасидский дух. Он начал удивляться такому кладезю мудрости в простом разносчике товаров. Вот тут-то Мордехай и довершил свой тонкий маневр. Кокетливо наклонив голову, он сказал, что он — Леви из Земиоцка.
— А я мог бы в этом поклясться! — воскликнул маленький раввин.
— Но я вовсе не Праведник, — скромно уточнил Мордехай, широко улыбаясь обольстительной улыбкой, а про себя добавил: «Да простит меня Бог, если только Он может, но уж очень она красива».
Утром Мордехай проснулся в большой супружеской кровати, куда накануне его силой уложили раввин с раввиншей. Он сразу же пожаловался на недомогание: онемело все тело, не двинуть ни рукой, ни ногой — словом, верные признаки близкого приступа лихорадки.
Ему тотчас же дали новую кружку, и в сопровождении огорченных хозяев он отправился к реке.
— Река, река, — сказал он. — дай мне воды на дорогу.
Затем в присутствии многочисленных зрителей, хранивших должное молчание, он семь раз прокрутил новую кружку над головой, выплеснул воду через плечо и закричал:
— А теперь, река, унеси свою воду вместе с моей лихорадкой! Заклинаю тебя, река, именем нашего общего Создателя!
Вся процедура была проделана с большим искусством в истинно земиоцком духе.
Затем больной и его сопровождающие вернулись в дом раввина. Мордехая снова уложили в постель, и у его изголовья собралось много жителей местечка: их привлекала слава Ламедвавника. У него ужасный вид, беспокоились они, вот-вот на тот свет отправится! А он и в самом деле плохо выглядел, потому что провел бессонную ночь, заранее терзаясь угрызениями совести.
Кое-как дал он себя уговорить не отправляться снова в путь. Это было бы безумием! А так как лихорадка все никак не отпускала его, то он еще и согласился заменить на зиму крыжовницкого синагогального сторожа. Все пришли в восторг от такого решения, но больше всех — густая грива. Несколько дней назад он увидел ее снова: почему-то он случайно бродил вокруг колодца.
— Знаешь, твоя болезнь меня не очень-то напугала.
— Правда? — огорчился он.
— Как? Разве ты на самом деле…
Она даже отступила назад и прислонилась к колодцу. От лукавства не осталось и следа: его вытеснило выражение заботы и тревоги. Мордехай почувствовал, что у него радостно екнуло сердце, и он, как заправский бродячий торговец, лихо подкрутил усы.
— Да. Я на самом деле болел, — сказал он, хитро улыбаясь, — и теперь я болен. Да так серьезно, как никогда прежде, — закончил он выразительно.
Она так и покатилась со смеху. В тот день Мордехаю было дозволено следовать на расстоянии уже только пяти шагов. На следующий день это число сократилось до трех, а затем и до нуля. Счастливый, как ребенок, он тоже держал ледяную ручку бадьи.
Этот последний знак благосклонности его опьянил. Он не переставал говорить всякие слова: нежные, грустные, серьезные, — все, какие, по его мнению, полагалось говорить девушке из Земиоцка или из Крыжовницка, или откуда бы то ни было. Но ему дали понять, что предпочитают видеть в нем «веселого разносчика», и Мордехай с тоской в груди покорился. Вот оно что! Ей, значит, нравится в нем шут гороховый, которого он из себя разыгрывал, чтобы привлечь ее внимание. С каким удовольствием он задушил бы сейчас этого шута.
— Охота была выть на луну! — говорила девушка. — По-моему, когда любят, стараются сделать приятное. Чего на меня вздыхать? Что я, луна? Я — Юдифь.
Однажды она как бы в шутку призналась, что никогда в жизни не видела такого разносчика, как он: такого высокого, сильного, нежного и веселого. И, конечно же, быть замеченной самим Леви из Земиоцка — большая честь, да вот она, дура такая, никак не может это прочувствовать. Она предпочла бы просто Леви. Что за кровавые истории рассказывают о его семье? Какие-то сплошные ужасы! Даже дрожь пробирает! — продолжала она шутливо, но, увидев, какое высокомерное выражение появилось у него на лице, взорвалась:
— Не хочу я этого, слышишь? Я жить хочу, жить! Зачем мне Праведник?!
— А я и не Праведник! — запротестовал Мордехай.
— Знаем мы вас! Кто это скрывает, тот и есть настоящий Праведник. Зачем тебе страдать за весь мир? Как такое только в голову приходит?! Что, этот мир страдал за тебя хоть разочек?
— Да не страдаю я вовсе, клянусь тебе!
Но Юдифь его не слушала. Она заламывала руки, закатывала глаза, ноздри у нее дрожали, губы покрылись крохотными капельками слюны, как у кошки, и, как-то странно посмотрев на молодого человека, она сказала:
— Ну почему должно было случиться, чтобы из всех ливней, из всех потоков слез, какие только Бог посылает на землю, на меня упала самая горькая капля? Ламедвавников не тысячи и не сотни — всего-навсего тридцать шесть! Так надо же, чтобы именно я, Юдифь Аккерман, дура из дур, сумасшедшая из сумасшедших, полюбила его! Не успел он показаться мне на глаза, как — нате вам! — я его уже люблю! Слышишь?
Она нежно вздохнула — удивительно, как из груди такой статной, такой своенравной девушки мог вырваться такой нежный вздох! Подавленный, Мордехай молчал.
— Ты слышишь, убийца? — крикнула она.
Вместо ответа Мордехай состроил настолько покорную и жалостную мину, что девушка бросилась на своего палача и, закрыв ему глаза обеими руками, неожиданно поцеловала прямо в губы. Мордехай стоял, ошалев от радости, и растерянно улыбался. Сколько в ней силы, сколько жизни, думал он. Самые веские доводы рассудка по сравнению с ее губами — ничто, как легкие пушинки они улетают в высокий серый небосвод мыслей. Сжимая ее в объятьях, он вспомнил, как ему хотелось задушить в себе шута, и прошептал:
— Хочешь, я буду… я буду… твоим шутом, хочешь?
Дух Земиоцка, скрытый в Мордехае, проявился, сразу же после помолвки, которая в его глазах означала поворотный момент. Уже посаженный на цепь, дикий зверь только и ждал, когда, наконец, он войдет в клетку, а робкий воздыхатель вдруг превратился в мужа, в повелителя, охраняемого законными правами, как железной решеткой. При первом же столкновении он взял верх.
— Раз ты меня не понимаешь, значит, не хочешь понять! — пронзительно крикнул он и, смирившись с этой истиной, напустил на себя гордый вид, отчего лицо его как-то сразу обрюзгло.
Юдифь крайне удивилась.
— Тут и понимать-то нечего, — объяснил он. — У нас прежде, чем жениться, мужчина обязан переписать семейную хронику, историю всех Леви, чтобы передать ее детям. А ты хочешь, чтобы с этим было покончено только потому, что я встретил красивую гриву? Ты же сама понимаешь, что хоть один раз я должен съездить в Земиоцк!
— Ну и поезжай! Скатертью дорога! — закричала Юдифь. — Но больше не возвращайся!
Мордехай пристально на нее посмотрел и после короткого колебания решительно повернулся спиной.
Когда он уже переступал порог, две руки схватили его за плечи, и он почувствовал на затылке горячее дыхание невесты.
— Возвращайся поскорее, — прошептала гордая Юдифь.
Он давал обещания, плакал, снова обещал… Если бы Юдифь сумела сыграть на своем поражении, она удержала бы его, но такой вид оружия ей был незнаком, и Мордехай отправился в Земиоцк. Чего только не нагрузили на телегу! Копченая говядина, банки с вареньем, клетка с курицей и в придачу на две недели корм для нее, всякие печенья, вышитые салфетки, катушки с нитками, пуговицы, носки — словом, всевозможные подарки для семейства зятя.
На фоне всего этого добра он выглядел весьма уверенно, но когда спустя три недели показался вдали Земиоцк, от его опьянения не осталось и следа.
Все семейство он застал за столом, а на столе — одну-единственную селедку. Низкий, облупившийся потолок, под ним балка, на которую давно уже не подвешивают копченья, худые лица. Отец даже не поднялся ему навстречу.
— А я уже думал, что ты женился, не переписав семейной хроники, — пустил он тонкую шпильку. — Хорошо еще, что…
— Я ее люблю, — тихо сказал Мордехай.
— Нет, вы только послушайте! Он ее любит! — закричал старший брат, воздев худые руки к балке, словно призывал небо в свидетели столь неслыханного явления.
— А я? Я не любил? — медленно проговорил отец. — Но я почему-то полагал, — продолжал он саркастически, — что жена должна следовать за мужем. Или ты считаешь иначе?
— Она не хочет переезжать сюда, — горестно сказал жених и тут же, покраснев, закусил губу: признание было встречено дружным взрывом хохота.
— Тихо! — коротко и властно навел порядок отец.
Он встал. Согбенный под тяжестью лет, но все еще очень высокий, руки скрещены на груди, запавшие глаза горят — не старик, а величавое воплощение долга. Очень четко, возможно, приготовив слова заранее, он произнес:
— Запомни, сын мой: человек, в котором женщина убила мужчину, не найдет ни судьи, ни правосудия.