— Посмотри-ка, что на столе, видишь? Мамаша Финк одолжила мне кусочек масла, а мука, по-моему, прибыла от мадам Блюменкранц. Ну, как, нравится?
Мордехай посмотрел на нее, и она показалась ему такой желанной, что у него даже голова закружилась. Он наклонился к ее лицу.
— Ах, ты кобылица моя прекрасная! Пусть этот праздник не значится в календаре, но…
Рот Юдифи пылал таким светлым пламенем, что все вокруг померкло.
— Жена моя, кобылица моя прекрасная, — выдохнул он, — теперь моя очередь сделать тебе сюрприз.
— Молчи, — сказала Юдифь встревоженно и положила палец ему на губы.
— Значит, так, — продолжал он, прижимая ее руку к щеке и покусывая палец, закрывавший ему рот, — я только что говорил с Максом Гольдбаумом. Он получил денежный перевод от брата. Помнишь его брата? Рыжий такой, и нос картошкой. Он уехал в Америку три года назад. Макс одолжит мне двести злотых. Завтра же отправлюсь в Зратов, куплю немного товару. Я все рассчитал: имея двести злотых, вполне можно начать дело. Ну, что скажешь на мой сюрприз? — закончил он, запуская руки в густую гриву и притягивая к себе любимое лицо, как он обычно делал во время ночных объятий.
— Как! Ты молчишь?
Черты ее лица окаменели, а во взгляде засверкала гордость.
— Наоборот, я говорю, — произнесла она. — Говорю, что ты не имеешь права!
— Но всего четыре года назад ты же сама… сама меня умоляла подумать о том, что надо кормить…
— Вчера — это не сегодня, — отрезала Юдифь. — Ты знаешь, что твое место в синагоге, в Земиоцке, и нечего таскаться по дорогам, как бродяга.
— А как же ребенок? — закричал Мордехай, окончательно сбитый с толку.
Отбросив концы шали, молодая женщина простодушно приподняла ладонями бархатные груди, словно хотела преподнести их в дар мужу.
— Посмотри на мою грудь, посмотри… Наши дети болеют не от голода: у меня всегда полно хорошего молока! И потом… — вдруг нахмурилась она.
— Что «потом»?
Тут пальцы Юдифи скрючились, стали похожими на когти, и она подалась вперед, как кошка, готовящаяся к прыжку. Смерив мужа презрительным взглядом, она дала волю своему негодованию:
— И потом, что скажут люди, если я тебя отпущу и ты будешь скитаться, как бездомная собака? Ты… ты же… теперь такой набожный, такой набожный… Только сегодня мадам Финк сказала, что с тех пор, как я стала твоей женой, я должна себя чувствовать ближе к Богу. Сегодня, понимаешь, как раз сегодня она это сказала. Этим змеиным языкам дай только пищу — они же будут счастливы: «Ну, что вы скажете! Муж на дорогах давится позором, а она тут объедается икрой! Боже, какая жалость! Не женись он на этой кукле, возьми он в жены порядочную еврейку из Земиоцка — он же мог стать святым! А теперь где ему молиться? Под стогом сена? А ученые споры с кем вести? С коровами?»
Юдифь гневно тряхнула головой, будто старалась отогнать овладевшую ею мысль. Хитрая улыбка заиграла на ее влажных губах:
— И потом…
— Что еще? — сильно обеспокоился Мордехай.
Избегая его взгляда, Юдифь вдруг бросилась мужу на шею и, словно доверяя любовную тайну, прошептала в его слегка обросшее волосами ухо:
— А как же я? Что я-то буду думать о себе?
— Владыка небесный! — шутливо воздел руки Мордехай. — Чудо! Живое чудо!
Пока соседка обтирала бедра Юдифи от крови, та напряженно ждала первого крика новорожденного. Крик раздался лишь на шестой минуте. Акушерка сунула толстый палец в рот недоноска и, к большому удивлению роженицы, извлекла оттуда сгусток крови величиной с орех. Затем она набрала в могучие легкие побольше воздуха, языком приоткрыла ребенку губы и сделала долгий выдох. По синему комочку пробежала дрожь. Стараясь удержать дыхание жизни, крохотные пальчики на руках и на ногах судорожно скрючились, как при синюхе. Наконец, рот раскрылся, и раздался тоненький крик. «Ну, чего тебе?» — сочувственно прогремела акушерка, а взмокшая до костей Юдифь камнем свалилась на подушки: она снова была прочно связана с жизнью.
Ребенок был такой чахлый, что даже болезни тут не за что было уцепиться. Против всех ожиданий он выжил.
Был он хиленьким, можно сказать, еле-еле душа в теле, но в глазах светилась злая насмешка, от которой, по выражению Юдифи, испытываешь жгучую боль, словно тебя полоснули острием ножа. «Только в кого он будет вонзать это острие, в других или в себя?» — сразу же добавляла она.
— Комарик, настоящий комарик, — сердито ворчал Мордехай, — и повадки комариные.
Он был уязвлен тщедушным видом сына: разве такой может быть истинным представителем их династии? Конечно же, Там произошла ошибка, уговаривал он себя. Но, когда Юдифь наградила его еще тремя Леви могучего сложения, он забыл о первой неудаче, возблагодарил Бога и простил комарика.
Это был не ребенок, а настоящий вьюн. Без конца ерзал, крутился, бегал, прыгал, вертелся во все стороны, словно хотел заполнить своими движениями все доступное ему пространство.
Юдифь из себя выходила.
— Как его унять? — спрашивала она разъяренного Мордехая. — Его даже за руку страшно схватить — чего доброго еще оторвется, тогда что будем делать с этим крылышком? Кстати, напрасно ты к нему придираешься: не сам же он на свет появился! Плоть от плоти твоей, твой сын.
— К сожалению, только от плоти.
Поняв это, Мордехай не стал заниматься религиозным воспитанием комарика и все свободное время уделял трем младшим потомкам, которые успели обогнать старшего и в росте и в познаниях. Как только Биньямину исполнилось восемь лет, отец поспешил отдать его в обучение к портному: денег не прибавится, так хоть за столом одним ртом будет меньше.
Биньямин действительно был «острым», как выражалась Юдифь, но из тех, у кого «острие» легко обращается против них самих.
Он с детства зависел от прихоти хозяина, у которого учился ремеслу, и «острие заострилось». Он страдал.
К работе он относился прилежно, но от сидячей жизни сделался нервным, с трудом превозмогал себя и едва справлялся с вертлявыми бесами, которые так и плясали во всем его теле, так и поднимали каждую минуту маленького пленника с его табурета.
Предоставленный самому себе и догадываясь, что его держат подальше от клана Леви, он начал изучать мир не с точки зрения еврея, а со своих собственных позиций. Например, он уже знал, что если в Земиоцке владычествует Праведник, то в остальном мире есть другие могущественные силы. А может быть, говорил он себе не без злорадства, там есть Праведник побольше Земиоцкого… все может быть.
Его подозрение усилилось, когда в день бар-мицва его, по обычаю, привели к тогдашнему Праведнику.
Ревматизм приковал семидесятилетнего старца к дому, и молодое поколение знало о нем лишь понаслышке, поэтому он представлялся им особо величественным и совсем необыкновенным. Дом его стоял неподалеку от Стекольной улицы, на которой валялись старые ржавые цепи, когда-то давно служившие оградой гетто.
Биньямин вошел в темный, затхлый коридор. Взятый напрокат по случаю бар-мицва костюм болтался на нем, как на вешалке, все чувства были крайне обострены. Он повел носом во все стороны в тщетной надежде обнаружить какие-нибудь признаки присутствия в доме Ламедвавника. Вместе с бледным отцом и матерью (бедная Юдифь была очень, возбуждена: сейчас она воочию увидит «чудо») Биньямин вошел в маленькую мрачную комнату, и у него возникло радостное ощущение, что он попал на чердак: в полумраке беспорядочно громоздится мебель и всякие непонятные вещи, дрожит одинокий луч, словно пробившись сквозь слуховое окошко, и в нем пляшут пылинки…
— Ну, иди же! — прикрикнула на него Юдифь, выталкивая на середину комнаты.
— Эх-эх-эх, — раздался вдруг укоризненный голос.
Биньямин вытаращил глаза: из дальнего угла из-за железной кровати появился старик и стал пробираться к ним. На розовой макушке черная ермолка, длинный капот подпоясан серебряным шнуром. Старик опирался на палку, которую выставлял при каждом шаге вперед, словно закидывал в воду короткое и хрупкое весло. Он согнулся в три погибели и тяжело дышал, как загнанное животное. Когда он поровнялся с мальчиком, тот со злорадством отметил, что Ламедвавник нисколько не отличается от знакомых ему старых хрычей, которые сидят на каменной скамье перед синагогой, чешут языки и не упускают случая потрепать тебя по затылку или дернуть за ухо да еще причмокнуть от удовольствия, если только их жилистые руки дотянутся до тебя. Воодушевленный своим открытием, Биньямин схватил свободную руку старика и, хитро подмигнув, накрыл ею свою голову, так что только одни уши торчали из-под руки.
— Боже мой! — пришел в ужас Мордехай. — Да простит святой человек этого сорванца! Я тебе что говорил? — обратился он к мальчику, улыбавшемуся из-под старческой руки. — Поцеловать нужно руку у святого человека! А ты что?