Старая Ага и Две Усты встретили ее и проводили в богатый отдел Харэма. В хрустальных стенах отражался светильник, стоявший посредине на кованом серебряном подножии; по углам кипели каскады; капли воды также светились как искры; резной из слоновой кости потолок усеян был продушинами, сквозь которые дымился проведенный из другого покоя аромат. Из Харэма был выход под навес, осененный слезистыми ивами, которые росли на высокой скале, над светлою Толою; на этой скале построен был весь Сарай Хана. Как волшебное здание висел он над рекою, имея подножием неприступный утес, подмываемый Толою.
Вечер давно уже настал; полная луна неслась по чистому небу и сыпала лучи свои на мраморный пол сквозь отворенные двери.
– Вот обитель Хадыни, – сказала старая Ага Харэма. – Араи не лучше ее, отсюда видна вся Орда-Урга, с золотыми капищами и высокими мечетями; там, влево, под луною, высокая гора Хан-Олу, с ее священными дебрями; на восток луга и опять горы, в глубине черной долины есть красная гора; там есть пропасть, где скрыты несметные сокровища Огус-Хана. Никто не смеет приблизиться туда; дух-хранитель всех пожирает и унизывает костями человеческими вход в пропасть…
– Ступай, – сказала Гюльбухара старой Are, не дав ей кончить рассказа. – Я одна останусь с моей невольницей.
Когда старая Ага вышла, Джари бросилась к ногам Гюльбухары.
– Эмин! Я узнала тебя! Зачем ты погубил себя и меня! Что хочешь ты делать? Зачем явился ты здесь в одежде сестры своей?
– Увидеть тебя еще раз и умереть! Гюльбухара! Скажи: моя ли ты по сердцу, по воле твоей?
– Твоя! твоя звезда, Эмин, но не сорвать тебе ее с неба!
– Воля Аллаха! но я с тобой! Как было мне не воспользоваться случаем взглянуть на тебя? Когда отец мой пошел в Эи-Сарай по требованию Хана, я хотел идти к волнам Толы!.. Вдруг приходит Сарай-Ага с Чаушами и именем Хана требует сестры моей… Как из-за тучи в уме моей блеснула звезда! «Сейчас, – сказал я Сарай-Аге, – Мыслимя накинет покрывало и готова будет исполнить волю Хана». Потом оделся я в платье сестры моей, взял на всякий случай шелковую лестницу и ханджар,[88] велел верному Кара-юли стеречь меня в легкой ладье на Толе, под скалою Эи-Сарайской, и – Гюльбухара! я перед тобою!.. Гюльбухара! – продолжал Эмин. – Недаром луна так ясно светит на нас; может быть, небо благоприятствует нам. Отсюда короток путь до Толы, а там, за Толой, за степями, есть другие высокие горы, есть другие дремучие леса, есть другие люди, которым до нас нет никакого дела; есть вода, звери, птицы. Кара-юли ждет меня.
Эмин свистнул; из-под скалы послышался ответ.
Читатели должны знать, что в этом месте Боярин Люба остановил рассказ Татарина и спросил его:
– Какой Кара-юли? ты или другой?
– Я! – отвечал Татарин, очень довольный собою, показав большим пальцем правой руки на себя и поправив свой тюбетай.
Но вот Кара-юли продолжает рассказ, а я, внимательный слушатель его, привожу в порядок слова, смысл, украшаю их воображением настоящего века и передаю своим читателям.
– Гюльбухара! – сказал Эмин. – Решаешься ли ты идти по дороге, которую я тебе покажу?
– Иду с тобой, Эмин! Готова быть твоей невольницей! Эмин прикрепил шелковую лестницу к перилам навеса.
– Гюльбухара, спускайся, я последую за тобою, – сказал Эмин и, подхватив ее, хотел пересадить через перилы.
– Постой, Эмин, есть средство избавить себя от поисков и преследования. Возьми ханджар свой и начерти на этом почерневшем камне знаки: Бухарскую розу, изломанную черту, женщину на Ханской софе, одну руку ее протяни к сердцу, подле начерти мужчину, которого держит она другою рукою… Теперь начерти еще женщину в колпаке Мирзы… еще изломанную черту… начерти рабыню, начерти струи реки и два круга посредине. Довольно, Хан поймет это!
– Я не понимаю, – отвечал Эмин, – но не хочу терять времени на расспросы. Теперь, Гюльбухара! ты моя!
– Твоя!
Как пушистый, легкий горностай перепрыгнула Гюльбухара через перилы, вцепилась в шелковую лестницу; Эмин еще раз свистнул, потом бросился вслед за ней, ниже, ниже… Месяц закатился за облако. Темнота налегла на горы, на утесы и на волны Толы, на Эи-Сарай. Все исчезло во мраке…
Настал новый день.
Харазанли стал весел, как солнце на утреннем безоблачном небе. Мщение Мирзе Хамиду его утешило. Он велел позвать к себе Гюльбухару.
Старая Ага Харэма кинулась в покой новой Хадыни. «Хадыни нет!» – с ужасом объявила она эту новость Сарай-Аге. Он не верил ни словам старухи, ни собственным глазам, когда нашел в покое Хадыни на полу только кинжал. Мрамор был исчерчен непонятными ему знаками.
– Где Гюльбухара? – спросил его Хан, заметив испуганное его лицо и нерешительность, что сказать.
– Ее нет, Хан, и невольницы ее нет!.. Они исчезли, как духи, оставив в память какие-то знаки на мраморе!..
Глаза Харазанли покрылись грозою; он вскочил с софы и бросился сам в Харэм. Окинув взорами хрустальные стены, фонтаны, выход под навес, он остановился над знаками, начерченными на полу.
– Роза! – вскричал он. – Гюльбухара… не… Хадыня!.. дочь Мирзы… не… раба!.. Два круга на Толе… Погибли! И память об них погибнет, и род их погибнет!
Гнев Харазанли был ужасен.
– Черный! – вскричал он. – Зажги гнездо Хамида и брось в огонь этого филина!
Исступленный Харазанли уподобился Гесер-Хану, когда этот монгольский Геркулес, избавленный от очарования, злобно воскликнул, и голос его раздался как гром, производимый в небе синим драконом: земля поколебалась и златые чертоги его в сильном вихре повернулись 88 раз, а стены градские трижды.
Сарай-Ага с толпою Чаушей бросился исполнять волю Хана.
Они вошли в дом Хамида, чтоб забрать богатство его, которое в подобных случаях снисходительный и жалостливый обычай сохранял в пользу Хана и исполнителей воли его.
Сам Сарай-Ага, растолкав толпы удивленных рабов Хамида, пробрался в отдел Харэма, отбросил двери и вдруг остановился, казалось, что башмаки его приросли к порогу.
На софе лежала молодая Татарка; шум разбудил ее, из-под шелкового покрывала показался образ, похожий на Цаганзару, прекрасную деву древних преданий.
– Кто ты? – вскричала она.
– Кто ты? – повторил невольно черный Сарай-Ага. Голос черного Сарай-Аги походил на грубый звук Кангырчи.[89]
Испуганная дева скрылась под покрывалом. – Это Мыслимя, дочь Мирзы Хамида, – отвечали со страхом столпившиеся ее невольницы.
– Мыслимя? дочь Хамида? – вскричал черный Сарай-Ага. – Что говорите вы мне. Дочь Хамида вчера еще отвел я к Хану, и теперь она уже в Толе!
– Это Мыслимя! – повторили невольницы.
– Недобрые духи живут в доме Хамида! – вскричал Сарай-Ага. – Чауши! останьтесь здесь; не выпускайте никого из дома!.. а я пойду к Хану, сказать ему про чудо!
Запыхавшись, прибежал он в Эи-Сарай.
– Что тебе, копоть солнца? – сказал Харазанли, еще не успокоившись от гнева.
– Великий Хан, Мыслимя, дочь Мирзы Хамида, жива!.. Та ли Мыслимя, которую я привел к тебе и которая исчезла из Харэма, или другая Мыслимя, только Мыслимя, светлая, как дух Араи, теперь в доме отца своего.
– Привести этого светлого духа Араи ко мне! Черный исчез.
Беспокойно ожидал Харазанли новую Мыслимя. Какое-то доброе предчувствие заменило его исступление и гнев. Взор его прояснился.
– Здесь она, – наконец раздался голос воротившегося Сарай-Аги.
Хан подал нетерпеливый знак раскрыть скорее двери и ввести дочь Хамида.
– Ты ли, Мыслимя? – сказал он вошедшей Татарке.
Она упала к его ногам.
– Прости отца моего! – произнес нежный, очаровательный голос.
Эти слова проникли в душу Харазанли. Он вскочил с дивана, поднял Татарку и сорвал с нее покрывало.
– Твой отец прощен! – произнес Хан трепещущим голосом и не дал дочери Хамида упасть снова перед ним на колени.
– Идите, – сказал он Сарай-Are и Чаушам, – приведите ко мне Хамида.
Мыслимя объяснила Хану всю тайну происшествия, призванный Хамид дополнил догадки.
Хан простил его, назвал отцом своим и вместе с Хамидом и своей Хадыней Мыслимя оплакал судьбу Эмина и Гюль-бухары.
XV
– Что ж сталось с Эмином и Гюльбухарой? – спросил Боярин Татарина, который взялся уже за свою тамбуру.
– Что? живут добра на Урга! А Кара-юли хадит с Бату-Хан на Русь и живи теперь добра на Боярина господина Ростислав Глеба!
– Ах ты саламалык! – сказал Боярин, встав с места и столкнув палкой своей с головы Татарина шитый золотом тюбетай.
– Да я тебе не дам ни экмэка,[90] ни браги,[91] покуда не отрастишь себе бороду ниже колена!
– Иок, баба! господина! козла борода, Кара-юли Татара, не козла!
Боярин Люба не слыхал Татарского ответа: он был уже занят огромным своим Жуком и травил им рябую зегзицу, который – бедный! – подвернув под себя голову, катался по полу, спасая лицо и уши от острых зубов собаки.