В общем, не знаю, как мои друзья, а я в ту пору, сам того не ведая, пытался, видимо, анализировать не столько эпоху Сталина и его самого — потому как «лицом к лицу лица не увидать», сколько самого себя, и находил, как и сейчас, в этом объекте не слишком много поводов для восхищения.
Но, разумеется, главным, что царило тогда у нас в головах, был сумбур, хаос, невнятица. Мы не знали, что будет дальше, чего ждать; общее ощущение можно было, пожалуй, выразить сакраментальной фразой: «лишь бы не было войны» — с народом, то есть с нами. Как же тут не вспомнить, прошу прощения, народный же юмор: «С неба звездочка упала, прямо к милому в штаны. Пусть бы все там разорвала, лишь бы не было войны!»)
* * *
Дело шло к лету, заканчивались занятия в школе, с Риммой мы по-прежнему не виделись. А ведь собирались — было такое намерение — в июле или августе на юг. Даже место выбрали — на Черное море, недалеко от Адлера, поселок Леселидзе: кто-то говорил, там все очень дешево. А теперь… Один туда, конечно, не поеду. А с кем? И куда?.. Частично на этот вопрос помогла ответить мать одного из моих частных учеников Вовы Буракова, спросив, не могу ли я на какое-то время поехать с ними в Тарусу, где они сняли дачу — это на Оке, чудесное место, там живет Паустовский, жил художник Борисов-Мусатов. Любите его картины? (Между прочим, сказала мать Вовы и слегка улыбнулась, его отчество — Эльпидифорович. Однако меня после нашей школьной директрисы Никтополионовны этим не удивишь…) А вообще, очень любезно с их стороны. Мне нравится их семья: и Вовка, и его мать, и дедушка. Правда, старик склонен наставлять и поучать, но, надеюсь, меня не очень коснется: «Юра, вылезай из воды!» или «Пей молоко, оно полезно!» — твердить мне до упаду не будет…
И все же, невзирая на сетования друга Леши, не могу оторваться от того, что многие пренебрежительно называют «политикой». Хотя какая это политика — скорее история, а еще точнее — корневая система, которая опутывала нас и из которой даже сейчас только кажется, что выпутались. А тогда торчали в ней, как какие-нибудь аксолотли или амбистомы в мутной воде, изредка выныривая на поверхность за глотком воздуха. (Сравнение неудачное: на поверхности как раз воздуха не было, его пузырьки приходилось добывать автономным путем — кто как может: из музыки, из книг, от друзей…)
Как я уже позволил себе выразиться раньше в своем прямолинейном стишке о поведении наших властителей после смерти Сталина: «…они с двойной идейной силой делили лакомый кусок», а также «в дерьме друг дружку волочили…». Об этом же куда более выразительно, чем у меня, говорилось в появившихся тогда частушках:
Наш Лаврушка БерияПотерял доверие,И теперьча МаленковНапечет для нас блинков.
И еще:
Расцветает алычаНе для Лаврентья Палыча,А для Климент ЕфремычаИ Вячеслав Михалыча.
Только что пропетое означает, что уже в июне 53-го, всего через три месяца после водворения Сталина в Мавзолей под бочок к Ленину, его ближайший сподвижник, Герой Соц. Труда, маршал и член политбюро Лаврентий Берия был арестован по обвинению в заговоре с целью захвата власти, а также как шпион английской и еще каких-то разведок и через полгода расстрелян. Верховодом на недолгое время стал Георгий Маленков, тоже Герой и член и тоже, как воцарившийся одновременно с ним на должность председателя Президиума Верховного Совета (то есть президента страны) Ворошилов (дважды Герой, маршал и, разумеется, член), один из наиболее энергичных устроителей массовых репрессий. (Это не я утверждаю, а внезапно прозревший Энциклопедический словарь 1998 года.)
Совсем недавно посмотрел на нашем свободном нынче, как птица, как вольный казак, телевидении передачку о сварах в коммунальной московской квартире и подумал, что, возможно, не надо было расстреливать Берию, а также, немного позднее, лишать всех почестей и кремлевских пайков Маленкова и Ворошилова, а поместить бы их всех годочков этак на пять в настоящую коммуналку человек на двадцать, с одной уборной и забитой столами и шкафчиками кухней, с отдельными для каждой семьи электросчетчиками и звонками на входной двери, с очередностью на мытье полов и тщательными подсчетами количества телефонных разговоров каждого жильца… Хотя нет: мы с женой жили около десяти лет в подобной квартире у Сретенских Ворот — двадцать с лишним жильцов, восемь комнат, стойкий запах мочи с лестницы — и до сих пор вспоминаем те годы без особых сожалений.
Множество друзей, школа, частные уроки, новые знакомые. И среди них приятной внешности темноволосый малый, фронтовик, ранение в левую руку, что чаще бывает у тех, кто в пехоте — этой рукой надлежит поддерживать винтовку (образца 1914–1930 годов — несколько выстрелов в минуту, и лишь намного позже автомат — около ста выстрелов). Он был невысокого роста, плотный, с мягкими, даже ласковыми, интонациями голоса, которые могли казаться нарочитыми, если бы полностью не соответствовали характеру. Знакомству с ним я косвенно обязан Римме. (Эх, Римма, ну зачем ты взбрыкнула — и теперь никто не приходит ко мне по утрам, когда мама и брат уже ушли, и можно спокойно выполнять заветы незабываемого Мартина Лютера насчет «цвай (одер драй) маль ум вохе», что в просторечии означает «дважды или трижды в неделю».) Женя Рубинский, так звали моего нового приятеля, был юристом, работал вместе с Римминой подругой Зоей в московском арбитраже. Однако рвался в адвокатуру и, судя по всему, был бы весьма неплохим адвокатом: хорошо подвешенный язык, обаятельные манеры, подлинное умение сочувствовать (впрочем, этого, быть может, и не нужно для настоящего адвоката — иначе его ненадолго хватит). Рваться-то он рвался, но никто не собирался в те годы принимать его в столь желанную адвокатуру — и так она была под завязку, как считали власти, набита этими самыми Рубинскими…
В близком кругу его называли Жека или Джек, и почему-то мне сразу пришли в голову первые строчки из поэмы «Трагедийная ночь», которую мы проходили еще в школе. Написал ее так называемый комсомольский поэт Александр Безыменский. Трагедийного в ней, насколько могу припомнить… Нет, если по-честному, не могу, потому что не читал; знаю только: она была о строительстве Днепровской плотины, а начальные строчки такие:
«Лонг лив революшн!»* — сказал человек,По-нашему, Яков, по-ихнему, Джек…
Поскольку я к тому времени уже с отличием окончил факультет английского языка, то мог, не без злорадства, отметить, что автор допустил в этих строчках ужасную ошибку: то, что «по-нашему Яков» — «по-ихнему» совсем не «Джек», но «Джейкоб»; а «Джек» — уменьшительное от «Джон», что по-нашему «Иван». Вот так… А еще я уже знал тогда грубовато-остроумную эпиграмму на Безыменского, ее поведал родственник Жанны, изредка бывавший у них в доме, — известный в ту пору художник-карикатурист Иосиф Игин. Прочитанную эпиграмму он сопроводил молниеносно нарисованным портретом поэта, вполне отвечающим тексту:
Волосы дыбом, зубы торчком —Старый му…к с комсомольским значком.
(Впечатление от первой встречи с художником было, помнится, немного подпорчено тем, что оба мы хлебнули лишнего, наговорили друг другу колкостей и чуть не полезли в драку, но были своевременно остановлены Жанной и ее родителями, после чего Игин вскоре ушел, не прощаясь, а я, переполненный обидой и вином, остался ночевать в их гостеприимной комнате, за перегородкой, где и был на следующее утро застукан внезапно пришедшим — с очередной попыткой примирения — Яшей. К счастью, тот с кулаками не бросался, но был явно недоволен моим присутствием, что не помешало ему, узнав о нашей не понятной ни для кого ссоре с Игиным, рассказать бытующую хохму насчет людей с фамилией Гинзбург. Так вот знайте, что евреи делятся на Гинзбургов и не-Гинзбургов. Гинзбурги, в свою очередь, делятся на Гинзбургов явных и тайных: к примеру, писатель Лагин (Лазарь Гинзбург) или художник Игин (Иосиф Гинзбург). И вообще, добавил Яша, если в столовой дома отдыха творческих работников объявляют: «Гинзбурга — к телефону!», встает ползала. То, что он сообщил, — во всяком случае, о Лагине и об Игине — чистая правда, однако отец Жанны остался не слишком доволен шуткой, не говоря вообще о приходе Якова, и тот это почувствовал, а также что Жанна не расположена оказывать ему особых знаков внимания, и потому вскоре тоже удалился обиженный. А я опять остался…)
Но вернемся к Жене Рубинскому, которого, между прочим, после убийства президента Кеннеди в 1964 году стали сразу называть Джек Руби — по имени одного из фигурантов этого оставшегося неразгаданным дела. Впрочем, сам Женя мало интересовался политикой, у него были другие заботы — служба, беспокойство о расширении круга людей, кому он мог бы оказать посильную (и не обязательно бесплатную — жить ведь надо) юридическую помощь, уход за матерью, которая часто болела и с кем Женя был неизменно терпелив, ласков, даже нежен. А еще он не оставался равнодушным вообще к женскому полу, и потому я посчитал вполне естественным задать ему традиционный, хорошо понятный всем женолюбам вопрос, состоящий из одного слова, но требующий весьма пространного ответа: