В человеческом общении, как в художественном творчестве, рождаются уникальные ценности. Любая любовь, любое сострадание, любое понимание — эта любовь, это сострадание, это понимание: они единственны, ни на что не похожи, как единственны личности, которые стоят лицом к лицу.
И тут надо вернуться к тому, о чем уже зашла выше речь по поводу фильмов Бергмана, — в подлинном общении личность обращена к личности, одно глубинное «я» к другому глубинному «я».
Во второй главе этого повествования я писал о том, что человек должен совершать творческий акт в отношении к «я», к самому себе (залог самосозидания личности). Не менее важен творческий акт в отношении, к «ты». В этом творческом акте личность выходит к человечеству и участвует — не побоимся возвышенного термина — в миротворении.
Сомневаетесь? Перечитайте «Диалоги» Платона, письма М. Горького, воспоминания о В. И. Ленине.
Сократ, Горький, Ленин были гениями человеческого общения. Дело не в том, что они никогда не уставали от человека, более того, никогда не насыщались им досыта — они побуждали бесстрашнее думать, ревностнее искать истину и помогали рождению нового сознания, без чего и нельзя переделать мир.
Однажды в античных залах Эрмитажа, в окружении живых камней Фидия, Мирона, Скопаса, я ощутил с удивлением, что мне чего-то недостает, и понял: работ Сократа! Перед этим я читал платоновские «Диалоги». Беседы афинского мудреца, естественно, воспринимались мной как освобождение человеческого разума от заблуждений. Это, должно быть, и подсказало моей читательской фантазии образ ваятеля, тяжкими ударами по камню высвобождающего человеческую голову совершенной формы. Я даже видел, как выступают все явственнее из хаоса мертвой материи очертания высокого лба… И вот в античном зале мне невольно захотелось увидеть совершенные головы работы Сократа. Желание это было настолько отчетливым, что, помню, я быстро оглянулся. Меня поразили торжественный покой почти безлюдного зала, одухотворенность углубленного в себя камня, безупречность лиц, рук, ног, бедер…
Я подумал о том, что единственная в этом зале работа Сократа — не камень, она живая, это я. Это любой из нас, кто оказался бы на моем месте.
То, что сегодня составляет неизменное ядро моей (твоей, его…) личности: уважение к истине и человеческому разуму, — рождалось и на афинских улицах два с половиной тысячелетия назад в диалогах босого, в старом, истлевшем плаще мудреца с ремесленниками, рапсодами, софистами…
«В первом моем письме, согласен, чувствовалось раздражение: терпеть не могу пасторалей, особенно философского толка. Тошнит, как от соевых конфет, ими я однажды объелся в детстве. Детство, конечно, отличная вещь, но при том непременном условии, что оно детство, то есть начало жизни. Хорош семилетний ребенок и смешон, нелеп тридцатилетний. Вот мне и кажется, что Вы поставили перед собой задачу: обратить нас, Ваших читателей, в тридцатилетних детей.
Если бы, как это бывает в фантастических романах, Сократ „очнулся“ в нашу эпоху, он не ходил бы по улицам и рынкам в поисках собеседников, а поспешил бы на телестудию, чтобы наполнить этот канал общения с миллионами людей сократовским содержанием. Не исключено, что увлек бы туда с собой и какого-нибудь чудака для сохранения формы диалога. На студии его бы одели и обули, и я не думаю, чтобы мудрец цеплялся за старый плащ, когда надо было выбирать между ним и телекамерой. За старый плащ цепляетесь вы, любители пасторалей: он дает вам возможность живописно заслониться от современности.
Не думайте — беспокоит и меня неблагоприятное соотношение между развитием техники и изменениями в мире человеческих чувств. Один мой коллега, талантливый математик, умница, заметил, когда мы с ним об этом говорили: „Космический восторг Дмитрия Карамазова при виде обыкновенных весенних листочков, к сожалению или к счастью, сильнее чувств, которые испытывали первые люди, американские космонавты на Луне“. Вы думаете, этот человек — ваш единомышленник? Не торопитесь. Он не решил — к счастью или к сожалению?
Видимо, сама мысль, что это может быть к счастью, кажется Вам абсурдной или кощунственной. Что ж! — вообразите Дмитрия Карамазова, летящего на Луну…
Мы подошли сейчас к самому существенному моменту нашей с Вами полемики. Вам бы хотелось, чтобы человечество поднималось к звездам бесплатно. Вы, по-видимому, не допускаете мысли, что душевная стихия Карамазова — это (в данном конкретном случае) эмоциональная цена восхождения. Было бы, конечно, утешительнее, если бы человек и человечество развивались, ничего не теряя, ничем не жертвуя, но не более ли достойно серьезных людей утешаться (если уж нужно утешение) тем, что существует универсальный закон сохранения энергии и он действует не только в физическом мире, но и в мире нравственном — человека. По этому закону ничего не потеряно. Буйство чувств Дмитрия Карамазова переплавилось в точный, волевой интеллект космонавтов, чтобы потом опять стать буйством чувств карамазовского правнука, который испытает подлинно космический восторг при виде листочков инопланетного древа. В этом мудрая диалектика восхождения. А вот если бы вы, любители пасторалей, возымели реальную власть над развитием человека, то сидеть бы нам века у каминов за разговорами „О Шиллере, о славе, о любви“, пока бы не стало совершенно очевидным, что эти самые камины стали опять первобытными очагами в первобытных пещерах.
Теория массовых коммуникаций Маклюэна, как мне кажется, трезво учитывает ряд современных факторов, и, не разделяя полностью ее пафоса, я отношусь с большим интересом к ряду ее положений. Одно из них — человек и его окружение. Были века, когда человек мог не замечать окружения: оно при его жизни не менялось. Наше окружение меняется быстрее, чем человек, и остается либо стать неврастеником, либо попытаться понять этот уникальный мир. Маклюэн и пытается…
Перечитывая письмо, отметил одну несуразность. Я Вам, кажется, раньше писал, что я лингвист и филолог, а теперь назвал математика коллегой. И первое и второе соответствует действительности. Область науки, в которой я работаю, — экзосоциология (поиск сигналов внеземных цивилизаций), и занят я в ней разработкой методов расшифровки сообщения.
Кстати, совместная научно-исследовательская работа и является, по-моему, наиболее современной и перспективной формой человеческого общения».
Нет жизни без изменений, без новизны. Но изменения не должны быть изменой — изменой человеку.
Маршалл Маклюэн много размышляет об «окружениях» человека и мало о нем самом, он сосредоточен на вторичном, а не на первичном. «Быстро меняющаяся реальность» господствует над людьми, которым остается одно: покорно осознавать особенности и последствия этого динамического господства.
В этой «реальности» человек почти нереален, как в… фильмах Бергмана!
Мысль о родстве этих двух миров кажется поначалу парадоксальной. Один — мир Маклюэна — воплощение бурной действительности, это стадион, трибуны которого заполнены улюлюкающей техникой, а игровое поле — чутким к ее настроению человечеством. Второй — мир Бергмана — бесшумен, пустынен, солнце без лучей освещает безлюдные улицы, сумрачные камни домов источают холод замкнутого человеческого существования.
И тем не менее эти миры родственны. Герои Бергмана одиноки и несчастны, потому что утратили ощущение собственной первичности.
И теория Маклюэна, и фильмы Бергмана трагически иллюстрируют нарастание отчуждения в капиталистическом обществе, где чем могущественнее «опредмеченные сущностные силы человека» (формула Маркса, в которую хорошо укладываются последние колоссальные успехи науки и техники), тем и враждебнее они человеку. В мире Маклюэна эти силы выступают явственно, победоносно; в мире Бергмана мы ощущаем их чуждое человеку могущество не непосредственно, а через уныние побежденных. Человеческая личность утрачивает цельность, распадается на куски…
Мир Маклюэна — мир изменений.
Мир Бергмана — мир измены.
«Почти до утра читала „Войну и мир“. Забыла, конечно, о курсовой работе, читала, потому что не могла оторваться. Помните, конечно, главы, в которых Пьер Безухое по дороге с юга заезжает к Андрею Болконскому и они говорят о смысле жизни. Боже мой, до чего хорошо! Сидят себе и говорят о добре и об истине, и души их поворачиваются к истине и добру. И они в конце разговора уже не те, что были в начале.
Человек духовен, верно? Духовны формы его тела и его лицо, духовны его речи. Эта мысль о духовности человека, наверное, чересчур детская для студентки четвертого курса педвуза, заполнила меня радостью, когда я читала Толстого.
Если бы мне сегодня дали анкету, которую некогда шутливо заполнял Маркс, то на вопрос „Недостаток, который внушает Вам наибольшее отвращение“, я ответила бы: „Отсутствие духовности“.