– Что ты говоришь? – переспросил он невнимательно.
Потянулся за чайником.
– Мне надоело сидеть дома, – повторила Женя. – Я хочу работать.
Глеб налил чай в свою чашку.
– Тебе плохо дома? – спросил он с шутливым осуждением в голосе.
– Я ведь бухгалтер.
Глеб осторожно поставил чайник на стол.
– Ведь так? – спросила Женя.
– Да, – ответил Глеб, старательно не глядя на нее.
– Ты не помнишь, какая у меня была зарплата?
– Нет, – сказал он осторожно.
– Как ты думаешь, сколько я могла получать в этой своей Туле?
– Я не знаю, – ответил Глеб и улыбнулся выжидательно.
– А в Москве бухгалтер сколько получает?
– Я не знаю, – снова сказал Глеб. – Но могу навести справки, если тебе это интересно.
– Хотя бы приблизительно. Тысяча долларов – может быть?
Женя смотрела на Глеба во все глаза. Но он нисколько не насторожился при слове «тысяча». Надкусил кусок пирога, запил его чаем и только после этого сказал вполне беспечно:
– Тысяча? Может быть. Если компания крупная.
– Значит, я могла в Туле получать тысячу?
– Это вряд ли, – с прежней беспечностью ответил Глеб. – Я думаю, что для Тулы тысяча долларов – это нереальная зарплата. Провинция, низкий жизненный уровень… нет, это невозможно.
– Значит, и мои друзья не могли получать тысячу долларов?
– Какие друзья? – поднял глаза Глеб.
– Ну у меня же есть какие-то друзья. Правильно?
– Почти наверняка есть, – сказал осторожно Глеб.
– И для моих тульских друзей тысяча долларов – это тоже большие деньги?
Только теперь Глеб оставил пирог в покое.
– Почему ты спрашиваешь о тысяче долларов? Что-то случилось?
– Ничего не случилось. Просто я хочу знать: может ли мне кто-то из моих друзей подарить тысячу долларов?
– Тебе подарили деньги? – подозрительно осведомился Глеб.
– Нет! – без запинки ответила Женя. – Я хочу знать: у меня есть друзья, которые могут подарить эту тысячу?
– Тебе нужны деньги?
– Я хочу знать, – нервно повторила Женя. – Есть ли у меня…
– Нет! – твердо сказал Глеб. – Успокойся!
Женя теребила подол своего платья.
– А кто из моих тульских друзей навещал тебя? – спросила она неожиданно.
Вопрос застал Глеба врасплох. Он метнул в Женю встревоженным взглядом, наткнулся на ее взгляд – она следила за его реакцией, и получилось, что он себя выдал.
– Никто, – пробормотал он неуверенно.
– Ты меня обманываешь! – строго сказала Женя.
– Ну зачем мне тебя обманывать! – вяло запротестовал Глеб.
– Ты знаешь кого-нибудь из моих тульских друзей?
– Нет! – решительно ответил Глеб.
Теперь она знала, что не может ему доверять.
Потому что он ей лгал.
* * *
Мать Ивана Константиновича Алтынова, за убийство которого отбывал пожизненный срок Иванов, жила в Воронеже. Когда встал вопрос, кому кем заниматься, Алтынов достался Горецкому. И он отправился в Воронеж.
Женщина жила на окраине города в неприглядного вида доме, имевшем пять этажей, четыре подъезда и внешний вид памятника ленивому равнодушию местных коммунальных служб. Горецкий поднялся по темной лестнице, где не горела ни одна лампочка, а на третьем этаже долго шарил ладонью по стене, пытаясь отыскать звонок нужной ему квартиры, но звонок не нашел, и тогда он просто постучал в дверь.
Пахло пылью и кошками. Где-то наверху усталыми голосами бранились мужчина и женщина. Женщина будто стыдила, мужчина лениво матерился в ответ.
– Кто? – спросил из-за двери молодой женский голос.
– Мне нужна Мария Николаевна, – ответил Горецкий.
– А вы кто? – спросила женщина, не делая попытки открыть дверь.
– Мне бы Марию Николаевну, – просительно сказал Горецкий. – Я издалека приехал. Из Москвы.
– Зачем? – насторожилась собеседница.
– Я по поводу Вани. Ее сына.
– А вы кто? – снова спросила женщина, и вдруг Горецкий догадался, что никакая эта женщина не молодая, как ему сначала показалось, и что это сама Мария Николаевна и есть.
– Я друг Ивана, – соврал Горецкий. – У меня осталась вещь, которая Ивану принадлежала…
Он не успел договорить, как дверь вдруг распахнулась, и он увидел перед собой низенькую и очень хрупкую женщину с совершенно седыми волосами и черными бездонными глазами, выплаканными досуха. Она всматривалась в лицо Горецкого, будто пыталась его узнать, распознать в нем человека, которого когда-то уже видела, когда еще был жив ее сын, и, наверное, признала, потому что он знал ее сына, и это все решило.
– Вы ведь Мария Николаевна? – осторожно уточнил Горецкий.
Она закивала часто-часто и вдруг шагнула к нему и прижалась. Она не плакала и ничего не говорила. Так она изливала ему свое одиночество. Горецкий осторожно обнял ее и старался не шевелиться, чтобы не мешать ей скорбеть, а сам тем временем окинул цепким взглядом убранство едва освещенной по-пенсионерски тусклой двадцатипятиваттной лампочкой. Старые вещи. Треснувшее зеркало. Ручка на туалетной двери оторвана и болтается. Некому прикрутить.
– Вы знали моего Ваню? – жарким шепотом спросила женщина, заглядывая в лицо Горецкому.
Он успел, к счастью, состроить печально-сочувственную гримасу.
– Так точно! – ответил Горецкий. – Мы с вашим Иваном вместе служили. Друзьями были, можно сказать. А теперь вот я по делам службы оказался в Воронеже и решил вас навестить.
Опустил руку в карман и достал перочинный нож с пластмассовыми накладками на рукоятке. По какому-то наитию Горецкий купил этот нож на вокзале при отъезде из Москвы.
– Мне Иван его дал, – сказал Горецкий. – Незадолго перед тем…
Он добавил скорби собственному взгляду.
– И так у меня этот нож остался. Как напоминание о нем. Но я считаю, что эта вещь должна храниться у вас.
Женщина взяла в руки нож осторожно, как святыню. Словно это были как минимум новообретенные мощи.
– Спасибо! – сказала она, и у нее задрожали губы.
Горецкий понял, что не прогадал с этим ножом. Вещь как пароль. Как пропуск в дом. Как ключик к сердцу.
Мария Николаевна взяла Горецкого за руку, словно он был ее маленький сын, и повела в комнату. И здесь царил полумрак, потому что в четырехрожковой люстре горела одна-единственная тусклая лампочка, в свете которой с портрета на стене на Горецкого смотрел явно веселого нрава юноша, и Горецкий безошибочно «признал» в нем своего якобы сослуживца.
– Да… Ваня… Каким я помню…
Мария Николаевна всхлипнула, но слез у нее не было. Дотронулась до портрета и провела нежно ладонью.
– Как вы тут без него? – спросил Горецкий.
Она замотала головой, показывая, что не надо ее ни о чем сейчас спрашивать. Горецкий осторожно ее приобнял.
– Простите, что так долго к вам ехал, – сказал он покаянно. – Хотя мы и государевы люди, и служба, и свободного времени нет, а все-таки обязан был выкроить денек, проведать вас.
– Я все понимаю, – шептала женщина. – Я не в претензии.
– Кто-нибудь из наших к вам заезжал? – спросил Горецкий.
Она замотала головой.
– Что, неужели совсем никто не появлялся? – будто бы осерчал на своих сослуживцев Горецкий.
– Нет.
Значит, никто из окружения Ивана Алтынова за это время здесь не объявился. Весточку от Вани не привез.
– Да-а, – тяжело вздохнул Горецкий. – Стыд и срам.
– Не говорите так, – сказала женщина всепрощающе.
И все сжимала в руках нож, якобы принадлежавший когда-то ее сыну.
– Вы с дороги? – вдруг всполошилась она. – Голодный, наверное?
Горецкий сделал неопределенный жест рукой.
– Голодный! – определилась в своих подозрениях женщина. – Я сейчас!
Горецкий не пытался ее остановить, справедливо рассудив, что за привычными домашними хлопотами она окончательно уверует в святость дружбы Горецкого и ее сына.
Уже через несколько минут, хлопоча с серьезным выражением лица, Мария Николаевна заставила стол тарелками: овощной суп, молодая картошка («я как раз перед вашим приходом чистила на завтрашнее утро»), огурцы и помидоры, хлеб, водка (не распечатанная и явно давно хранившаяся в доме). Очень было похоже на то, что почти все, что присутствовало на столе, было добыто на собственном огороде или куплено на близлежащем рынке, где цены не кусачие. Здесь пахло бедностью. Горецкий успел познакомиться с убранством комнаты, пока хозяйка накрывала на стол, и не обнаружил никаких признаков финансовой состоятельности обитателей жилища. Телевизор – старый «Рубин». Будильник «Севани». Старая настольная лампа с оборванным шнуром. Потрепанные книги в мягкой обложке из серии «Классики и современники», знакомой Горецкому по его детству. Ни одной новой вещи. Ни одного предмета, появившегося после миллениума.