Он шел, шутливо приглядываясь к местности, как покупатель.
— Эх, какую бы хату тут можно поставить! — сказал он вслух, остановись в растерянном умилении перед красного цвета скалою с обрывистыми краями, которая, выглянув из-за поворота, замерла в сумасшедшем прыжке к морю.
Он тут же, без раздумья, окрестил ее «Орлиным пиком», — и впрямь скала рисовалась сказочным гнездовьем горных орлов. Робкие и нежные птицы не могли бы ужиться на ней из-за пронзительных ветров и оголенной пустоты. Лишь два-три искалеченных непогодой тамариска да горбатая, прилепившаяся к скале сосна были жителями голого камня.
«Какой орлиный простор!.. Как же тут не догадались поставить в старину какой-нибудь замок или обитель?..»
И он остановился и, забыв обо всем, минут двадцать строил в воображении «Орлиный дворец» с лестницей, выбитой в скале до самого моря, с огромным садом, террасами, нисходящими вниз, к прибрежной долине.
«Здесь впору быть дому счастливых людей», — думал он, уже ища в памяти, кого бы сосватать сюда, кому предложить это место…
Конечно, он охотнее всего поставил бы на Орлином пике свой собственный дом. Впрочем, нет, не поставил бы. Есть масштабы, убивающие личный уют. Эта скала могла бы приютить одного Прометея, а если уж не Прометея — так только множество многих…
Глава вторая
Колхозное собрание шло пятый час.
Председатель правления колхоза, высокий мужчина с вогнутой внутрь, как казачье седло, короткой мясистой спиной, потрясая докторскими записочками об освобождении от тяжелых работ, слезно умолял выйти завтра на перекопку виноградников, ибо все сроки уже упущены.
В комнате стояла тишина, точно люди спали.
За окном, заглушая докладчика, пронзительно взвывал ветер. Что только сейчас делалось на кривых темных тропках, заменяющих тут улицы!
Ветер захлестывал глаза и затруднял дыхание. Земля скользила под ногами, и в воздухе скрежетало и выло, точно в вышине терзали что-то живое.
Тяжело и скучно было здесь новым людям, и о какой тут, прости господи, можно говорить перекопке, если многих в этой деревне трясла малярия, корежил ревматизм, а всяких несуразностей в новой жизни столько, что и не счесть!
И, конечно, деревенский врач был по-своему прав, выдавая колхозникам записки и бюллетени, но все же Воропаев с трудом удержался, чтобы не ругнуть во весь голос этого не в меру ретивого служителя медицины, к счастью сидевшего довольно далеко от него, на дальнем краю скамьи президиума.
Вдруг Воропаев неясно почувствовал, что к нему обращаются. Он захлопнул блокнот, в котором рисовал завитушки, и, улыбнувшись, оглядел собравшихся.
Председатель колхоза стоял вполоборота к нему и, кажется, не в первый раз спрашивал, что же в конце концов прикажет он делать с этим народом, который никому ни в чем не сочувствует.
В голове Воропаева не было и сейчас ни единой дельной мысли, но выбора ему не представлялось. Вздыхая и облизывая мгновенно подсохшие губы, он поднялся и, скрипнув протезом, выдвинулся на край эстрады.
В зале попрежнему стояла чудная тишина.
Лицо Воропаева защипало нервным румянцем. Он откашлялся. Это было последнее, что он мог себе позволить.
— Есть в зале фронтовики? — наконец хрипло спросил он, не зная сам, что ему нужно выяснить этим вопросом.
— Есть… Имеются… — вразнобой ответило ему несколько сонных голосов.
— А ну, дайте на вас взглянуть, какие вы… Пересядьте-ка, друзья, в первый ряд.
Вяло и нерешительно фронтовики вышли вперед.
— А солдатки как, на заду останутся? — визгливо раздалось из глубины зала под негромкий озорной смех нескольких женщин.
Ни с того ни с сего Воропаев вдруг начал рассказывать, как, едучи к ним, он, встав поутру, не обнаружил своей левой ноги и испугался, не украли ли.
От неожиданной перемены темы или оттого, что рассказ и в самом деле вышел смешным, люди повеселели, заерзали на скамьях и сдвинулись ближе.
Рассказав еще два-три эпизода из не случавшихся с ним приключений, которые рисовали, как трудно фронтовику сразу разобраться в том, что у них тут происходит, Воропаев в очень смешных тонах набросал картину, каким представлялся ему колхоз со стороны. Он не жалел красок и не остерегался острых сравнений. В помещении уже давно гудело.
Курившие в сенях вернулись толпой и, сгрудясь в проходе, мешали слушать задним рядам. На них громковато покрикивали из глубины. Фронтовики же, сидевшие в первых рядах и вместе с оратором в военном кителе с тремя полосками ленточек и четырьмя шевронами за ранения, как бы представлявшие единый лагерь порядка, оборачивались назад и шикали, стараясь восстановить тишину.
Воропаев должен был невольно остановиться, передохнуть, но что-то, та глубочайшая интуиция, то тончайшее чувство, которое мы иной раз зовем подсознательным, повелительно подсказало: не ждать, атаковать не медля.
— А ну!.. Тихо! По местам!
Все замерли, как стояли.
— Товарищи фронтовики, что же это такое? — повышая голос, начал он. — Не для того, кажется, воевали мы, чтобы погибать дома. Как же у вас хватает совести спокойно смотреть на бездельников, лодырей, пьяниц, лежебок? Вы что — очумели? Или у вас глаза замстило, как у нас говорят? Пять часов подряд идет разговор о том, что у вас плохи дела, а вам рты как смолой позаливало! Да и о чем председатель ваш может говорить, если хозяйство у него запущено донельзя, до омерзения, если он терпит у себя такого, с позволения сказать, врача, который за каждый прыщ, выскочивший на сидячем месте, готов всем неделю отдыха дать! Да тут прыщеватым рай! (Раздался смех, и не вслед грубой шутке, а вслед шутке верной. Он сразу же почувствовал это и осмелел.) Не-е-т! Под Сталинградом мы, дорогие товарищи колхозники, не так работали. Ты, друг, в какой дивизии был? — резко спросил он высокого, с одутловато-больничным лицом фронтовика, на груди которого увидел медаль «За оборону Сталинграда».
— В тридцать девятой, товарищ полковник! — встав, отрапортовал тот, не то косноязыча, не то заикаясь.
Воропаев не сражался в этой дивизии, но он твердо знал, что во всех, сколько бы их ни было, сталинградских дивизиях, происходило примерно одно и то же, и, точно он не раз бывал в этой тридцать девятой, обрадованно протянул вперед руки и сказал:
— Ты помнишь Захарченку?.. Радиста!.. Он, правда, не вашей дивизии был, но о нем же слух по всему Сталинграду прошел… Да ты сейчас вспомнишь! Это — который семь раз раненным нырял за ротной радиостанцией, пока не вытащил ее со дна Волги… А пока нырял, его еще в восьмой угостило… А главное, человек до тридцати лет дожил, ни разу не плавал, не нырял…
— То не Захарченко, а Колесниченко, — напористо прокосноязычил сталинградец. — С нашей дивизии, почему же… как же! Ноне Герой Союзу!.. Как же! Именно с нашей дивизии!
— На Днепре однородный случай был… — и чей-то новый голос, которому легонько аккомпанировало позвякивание нескольких медалей, непринужденно врезался в нарастающий разговор.
Командный пункт собрания от трибуны незримо перемещался в зал. Следовало спешить. По узенькой боковой лестничке (его сразу подхватили) Воропаев спустился со сцены и, окруженный фронтовиками, продолжал без умолку говорить с ними:
— А Киев, ребята? Кто брал Киев? Помните, какие бои шли?.. А Корсунь-Шевченковский? Ты?.. Дай руку — земляки мы с тобой на всю жизнь!.. Может, ты под Яссами был? — обнимал он кого-то. — Может, случаем, и ты ранен там?.. Ну, иди, поцелуемся… Кто резал, не Горева ли? Не хватало еще, чтобы она тебя оперировала… А ты, милый друг, и более моего видывал, — и Воропаев снова положил руку на плечо того сталинградца с бледным, одутловатым лицом, который, он только сейчас рассмотрел, был без одной руки и без одного глаза.
— Десять р-раз поми-ррал — не пом-мер, — с невероятною гордостью отвечал тот, конвульсивно подергивая губами. — Хрен меня возьмешь на одиннадцатый…
— А где бывали еще, товарищ полковник?.. А Белград не брали? — между тем раздавалось со всех сторон.
— Кто был, ребята, в Севастополе да в Сталинграде, тот везде побывал!
— Это верно!.. А в Севастополе когда были?..
— После, милые, после. Сейчас я объявляю колхоз на угрожаемом положении… Фронтовикам организовать и возглавить штурмовые группы… Кто помер, только тому бюллетень, все остальные — в атаку с нами!.. Как тебя? Огарнов?.. Записывай, Огарнов, народ… Быстро! Не будем терять ни минуты!
Сталинградец с блаженно счастливым лицом метнулся в сторону, и в этот момент, когда, казалось, уже ничто не могло воспрепятствовать стремительно нарастающему господству Воропаева над душами, когда в воздухе запахло порохом и все живое засуетилось, как перед подлинной атакой, и уже раздавался донельзя волнующий шопот: «Лопаты!.. Живо!.. Огня!..» — чей-то женский голос пронзительно взвизгнул, послышалась глухая возня, и прямо на Воропаева, расталкивая окружавших его фронтовиков, выскочила и, точно о него с разбегу ударившись, остановилась потная круглая бабенка с такими оголтело голубыми глазами, что в них было даже как-то неловко глядеть.