Величайшей заботой Лемсфорда и источником непрестанных тревог было хранение собственных рукописей. У него была закрывавшаяся на замок шкатулка размером с небольшой дорожный несессер, в которую он складывал свои бумаги и канцелярские принадлежности. Держать эту шкатулку в койке или в вещевом мешке ему, разумеется, было неудобно, ибо и в том и в другом случае он мог бы извлечь ее оттуда только раз в сутки. А она должна была находиться у него все время под рукой. Итак, когда шкатулка не была нужна, ему приходилось прятать ее подальше от нескромных взоров. Но из всех мест на свете военный корабль, если не считать трюмов, наименее изобилует укромными углами. Занят на нем почти каждый дюйм, почти каждый дюйм обозрим и почти каждый подвергается осмотру и обшариванию. Прибавьте к этому ощеренную ненависть всей своры мелкого корабельного начальства — начальника полиции, капралов и боцманматов — как к самому поэту, так и к его шкатулке. На нее смотрели так, как если бы она была ящиком Пандоры [85], набитым до отказа штормами и шквалами. Как ищейки, выискивали они все его тайники и не давали ему покоя ни днем, ни ночью.
Все же среди длинных сорокадвухфунтовых пушек на батарейной палубе что-то удавалось еще припрятать. Вследствие этого шкатулка нередко укрывалась за станком или поворотными талями. Ее черный цвет сливался с эбеновой окраской орудий.
Но Квойн — один из артиллерийских унтер-офицеров — обладал поистине ястребиным глазом. Это был приземистый престарелый служака едва ли пяти футов ростом; лицо его по цвету напоминало рубец от картечной раны. К обязанностям своим он относился самозабвенно. На его попечении находился плутонг сорокадвухфунтовых орудий, охватывающий с десяток этих пушек. Расставленные через равные промежутки вдоль борта корабля, они казались десятком вороных коней в своих стойлах. И среди этих боевых коней Квойн все время суетился и хлопотал, то проводя по ним старой ветошкой вместо скребницы, то щеткой отгонял от них мух. Для Квойна вся честь и все достоинство Соединенных Штатов, казалось, были неразрывно связаны с блеском его пушек и с тем, чтобы на них нельзя было обнаружить и пятнышка. Оттого, что он непрестанно возился с ними и натирал их черной краской, сам он стал черен как трубочист. Ему случалось даже высовываться из орудийных портов и заглядывать в дула пушек, как обезьяна в бутылку или дантист, интересующийся состоянием зубов своего пациента. Порой он прочищал их запалы жгутиком пакли, словно китайский цирюльник ухо своему клиенту.
Рачительность его была безгранична, и жалость брала при мысли, что он не может сжаться до такой степени, чтобы пролезть в запал и, осмотрев всю внутренность ствола, выбраться напоследок из дула. Квойн клялся своими пушками и спал с ними рядом. Горе тому, кто посмел бы прислониться к одной из них или каким-либо образом посягнуть на их чистоту. Казалось, им владеет бредовая мысль, что его драгоценные сорокадвухфунтовки нечто хрупкое и могут разбиться как стеклянные реторты.
Как же мог мой несчастный пиитический друг обмануть эту Квойнову бдительность? По три раза на дню набрасывались на его злополучную шкатулку, восклицая: «Опять эта чертова коробка!» и зычно грозясь в следующий раз без разговоров списать ее за борт. Как многие поэты, Лемсфорд обладал чувствительными нервами и в подобных случаях принимался дрожать как лист. Как-то раз он явился ко мне — на нем лица не было — исчезла его шкатулка. Когда он пошел извлечь ее из тайника, ее там не оказалось.
Я спросил его, куда он спрятал коробку.
— Да между пушек, — ответил он.
— Ну тогда, будь уверен, с нею разделался Квойн.
Поэт бросился к нему, но тот стал уверять, что он о ней и знать не знает и ведать не ведает. В течение десяти мучительных дней поэт был безутешен; в свободное время он то проклинал Квойна, то оплакивал свою утрату. «Миру пришел конец, — наверно, думал он, — такого бедствия с ним не приключалось со времени всемирного потопа, — стихи мои погибли».
Но хотя Квойн, как впоследствии выяснилось, действительно нашел коробку, он почему-то ее не уничтожил; это, без сомнения, навело Лемсфорда на мысль, что в дело вмешалось благостное провидение, спасшее для потомства его бесценную шкатулку. Она была наконец обнаружена где-то у камбуза.
Впрочем, Лемсфорд был не единственным литератором на «Неверсинке». Три или четыре человека вели дневники плавания. Один из этих летописцев украсил свой труд, на который пошла чистая бухгалтерская книга, многоцветными изображениями портов и бухт, в которые заходил фрегат, а также небольшими карикатурными зарисовками комических происшествий на корабле, выполненными итальянским карандашом. Часто, усевшись между пушками вместе с десятком наиболее просвещенных матросов, он читал восторженным слушателям отрывки этого сочинения. Труд его был признан ими чудом искусства. А поскольку автор заверил их, что все это будет напечатано и издано, едва только корабль возвратится домой, они соревновались друг с другом в добывании интересного материала, который должен был войти в дополнительные главы. Но так как был пущен слух, что дневник этот будет озаглавлен «Плавание „Неверсинка“, или Выстрел из Пексановой пушки по злоупотреблениям во флоте», а также потому, что до ушей кают-компании дошло, что в сочинении содержатся некоторые размышления, оскорбляющие достоинство господ офицеров, книга была изъята начальником полиции, по особому распоряжению командира. Несколько дней спустя через обе крышки переплета был пропущен длинный гвоздь, загнутый на другом конце, и таким образом навеки запечатленное сочинение это было опущено в бездну морскую. Возможно, что в данном случае власти почерпнули основание для подобной меры в том, что книга нарушила некий пункт Свода законов военного времени, запрещающий лицу, находящемуся на военно-морской службе, выставлять любого другого представителя военного флота в позорящем его виде, в чем изъятая книга несомненно была повинна.
XII
О хорошем и дурном характере матросов, в значительной мере связанном с занимаемыми ими постами и с их обязан ностями на корабле
Квойн, артиллерийский унтер-офицер, был на «Неверсинке» представителем некой породы людей, слишком примечательной, чтобы в быстрой смене этих глав оставить ее без внимания.
Как уже было сказано, Квойну приходили в голову совершенно невероятные фантазии, к тому же это был сердитый, ожесточенный и вспыльчивый старик самого дурного нрава. Такими же были и все прочие пушкари, включая двух главных старшин и всех артиллерийских унтер-офицеров. Все они имели весьма смуглый цвет лица, напоминающий копченую ветчину. Обходя свои батареи, они безостановочно ворчали и чертыхались, то забегая между пушками, то выбегая из проходов, неизменно отгоняя подальше от них посторонних и извергая при этом такие проклятия и ругательства, будто совесть их опалило порохом и она стала бесчувственной под влиянием их профессии. Публика эта была отменно неприятная, в особенности Прайминг, гнусавый главный старшина с заячьей губой, и Силиндер, его колченогий заика-помощник. Впрочем, на каком бы военном корабле вы ни были, вам сразу бросится в глаза, что все представители артиллерийской части неизменно отличаются скверным характером, уродливы и задиристы. Как-то раз мне пришлось посетить английский линейный корабль. Артиллеристы на нем драили повсюду свои батареи, которые, по фантазии адмирала, были покрашены в снежно-белый цвет. Люди суетились вокруг огромных тридцатидвухфунтовых пушек и отпускали едкие замечания по адресу прочих матросов и друг друга, так что напоминали рой черных ос, жужжащих вкруг белых надгробий на кладбище.
Так вот, вряд ли можно сомневаться в том, что артиллеристы столь злобны и сварливы из-за того, что проводят так много времени с пушками. Это было однажды наглядно показано к полнейшему удовлетворению всей нашей компании грот-марсовых. Был у нас славный товарищ по грот-марсу, парень в высшей степени веселый и компанейский. Случилось так, что его перевели с повышением в артиллерийские унтер-офицеры. Несколько дней спустя кое-кто из нас марсовых, прежних его товарищей, решили навестить его, в то время как он совершал положенный обход пушек, порученных его попечению. И что же? Вместо того чтобы приветствовать нас с обычной сердечностью и отпустить какую-нибудь веселую шутку, он, к нашему величайшему изумлению, только хмурился, а когда мы стали подтрунивать над его нелюбезностью, схватил длинный прибойник, висевший у него над головой, и прогнал нас на верхнюю палубу, грозя пожаловаться, если мы еще раз осмелимся вести себя с ним запанибрата.
Мои товарищи по марсу решили, что эта удивительная метаморфоза была следствием того, что слабохарактерного, тщеславного человека внезапно извлекли из рядовых и возвысили до унтер-офицерского достоинства. Но хотя мне приходилось наблюдать подобные же явления, возникшие при тех же обстоятельствах у некоторых представителей нашей команды, все же в данном случае я прекрасно понял что к чему. Все произошло из-за того, что он стал якшаться с мерзкими, сварливыми, раздражительными пушкарями, а более всего потому, что он очутился под началом уродливых пушкарей Прайминга и Силиндера.