— Интересно. Весьма. В первый раз такую концепцию слышу, — сказал Сергей Сергеевич. — «Я ваш персонаж» — это вы изрекли. Я же далек был от такой мысли. А теперь мой персонаж объявляет, что он со мною, сатириком, одно дело делает. Тюлькин и я — единомышленники. Оригинально. Спасибо, это можно и на вооружение взять.
— Берите, — сказал я, — гонорара не надо.
Слава богу, Лена пришла. И Варьку привела. Старик тут же ей сказку изобразил. Ступаков посидел, похохотал, да усовестился наконец и ушел. А зонт не забыл, забрал, скотина.
Как я обрадовался, когда увидел Сергея Сергеевича у ворот, а теперь ждал только одного: чтобы уехал он. «Может, пригожусь». Пригодился. Пришел, увидел, рассудил. Я смотрел, как он возится с Варькой, разговаривает с Леной, и удивлялся: большую жизнь прожил он, нелегкую, тоже знал, почем фунт лиха. Откуда же у него такая наивность, слюнявый этот гуманизм: «Все человеки»? Или к старости люди постепенно размягчаются?
Мы расцеловались, прощаясь. Я довез его до аэродрома, помахал самолету и поехал назад.
Была ночь. Улицы пусты. Дома темны. И у меня на душе пусто и темно. Темно и пусто.
Лена, наверно, спала. Я поскребся в дверь и вынул ключи. Из кармана к ногам упали три рубля. Ее три рубля. Измятая и разглаженная бумажка. Замусоленная, с загнутыми, порванными краями. В тусклом свете фонаря она казалась еще грязнее, еще истрепанней. «Три карбованці. Тры рублі. Уч. сум.».
Я сложил ее и сунул в карман.
Варенька спала. И Лена спала. Или делала вид, что спит.
Заснул я, наверно, сразу. Но среди ночи проснулся и вышел во двор. Последнее время я плохо сплю. Последнее время я просыпаюсь почти каждую ночь. Лежу. Или тихо выхожу во двор. Пробираюсь в дальний конец и сижу там до первого рассвета.
Отсюда мне виден весь город. Он лежит в низине, он не спит. Он дышит спокойно и ровно. Ночь клочьями висит над ним. Я слышу, как с шорохом ползут из его труб дымы. Они скребутся, цепляясь друг за друга. Они ползут к темному небу, заклеивая на нем звезды. Пронзительно, детскими голосами кричат «кукушки». Будто аукаются многочисленные заводы. Однако пока я скорее угадываю, чем вижу, и дымы, и цехи, и дома, реку, парки… Но не пройдет и нескольких минут, как я увижу весь город. Может быть, для этого я и просыпаюсь, для этого и сижу, затаившись здесь, во дворе, чтобы увидеть то, без чего не могу жить. У каждого свои закаты и восходы. У каждого свое солнце. Мое вон… Вон оно…
В темной глубине цехов тлеет оранжевая искра, она вздрагивает, она растет на глазах. Сначала она, как яичный желток, невелика и упруга. Но вдруг этот желток лопается, брызги его летят к небу, они заливают крыши цехов, домов, городские парки. Гигантские тени прыгают от земли до облаков. И вот уже все горит там, внизу, ослепительным огнем, будто солнце упало и раскололось. Это доменная печь дает чугун. И теперь видны другие цехи, другие заводы, городские окраины, виден мост над рекой, видны плывущие по нему платформы с горячими розовыми изложницами.
Я сидел, смотрел на тень домны, шатающуюся между серых туч, слушал голоса «кукушек» и курил. Мне хотелось, чтобы эти минуты длились бесконечно.
За спиной раздались шаги Лены, но я не обернулся.
Она долго молчала, смотря на оранжевое мутное зарево.
Наконец сказала:
— А ведь мы очень одиноки, Петя. Почему?
— А, не надо, скучно.
— Ну не надо так не надо, — покорно согласилась она. — Отчего ты меня не любишь?
— Люблю.
— Нет. Мы живем рядом, но не вместе. И так всю жизнь. Я хочу быть справедливой: ты был заботлив, внимателен по-своему, но сердца твоего я никогда не чувствовала.
— Дорогая, у меня одно сердце, — сказал я, — только одно. А все думают, что у меня их десяток. И все что-то требуют от меня, всем я что-то должен. Но у меня одно сердце, на всех его не разделишь.
— И, значит, никому?
Я молчал, мне совсем не хотелось разговаривать. Тем более об этом. У таких разговоров нет ни начала, ни конца.
Она грустно засмеялась.
— Ну? — спросил я.
— Так. Знаешь, мне иногда хотелось тебе изменить.
— Спасибо. Мне мало надавали пощечин, валяй и ты.
— Но я не изменила. Не бойся. Я только хотела изменить.
— С кем же?
— Ни с кем. Теоретически. Чтоб не чувствовать твоей власти над собой. Чтоб ты понял: я тоже женщина. И стою больше, чем тебе кажется.
— Мелко. Пошло. Глупо.
— Возможно. А ты мне изменял?
— Не люблю исповедей. И тебе не советую исповедоваться. Я не поп.
— Ты мне изменял?
— Неужели думаешь, скажу: да?
— Не думаю. И все же?
— Оставь.
— Между прочим, ты стал разговаривать во сне.
— Да ну?
— Да. Ты сейчас звал во сне какую-то Зину.
Я испуганно проглотил слюну, сказал:
— Ерунда. Никого я не звал.
— Значит, мне померещилось.
— Значит.
— Я не ревную, не воображай. Но все же, кто она?
— Оставь. Пойдем спать.
— Эх ты, трус!
Я усмехнулся: чего, собственно, я испугался? Все равно она должна когда-то узнать. Ведь тут никакой моей вины перед нею нет.
— Ну хорошо, слушай. Однажды я вышел из заводоуправления. Был сильный мороз. Смотрю, поднимается в гору…
— Не паясничай. Не хочешь говорить, не надо.
— Почему же, я говорю, слушай… Поднимается мне навстречу девчонка, распрекрасная, расчудесная. И говорит: «Меня зовут Варя, я ваша дочь, давай поцелуемся, папа».
— Ну довольно. Идем спать, зябко.
— Сейчас будет жарко. Слушай.
— Пусти. Я хочу спать. Ну пусти же.
— Как угодно, иди. Только это правда.
— Что правда?
— Это. Подошла девочка: «Я ваша дочь».
Она взглянула мне в лицо. И испугалась, поняв, что я не шучу. И опустила голову, смотря себе под ноги, сцепив пальцы рук. Я рассказывал, а она сидела, не двигаясь, не поднимая головы, будто оцепенев. Я все ей рассказал, — как ехал с Варей в машине, как сидел в ресторане, как оставил ее на вокзале.
— Вот и все, — сказал я.
Она молчала. Молчала долго, недобро, и я пожалел, что рассказал ей об этом.
— Почему ты мне никогда не говорил об этой женщине?
— Я тебе о многом не говорил. Знаком-то я с нею был две недели какие-нибудь. Демобилизовался, приехал посмотреть на места, где воевал, и уехал в институт. И вообще было это задолго до нашей свадьбы.
— Ты любил ее?
— Снова допрос?
— Любил?
— Не знаю… Может быть. Между прочим, я уже жалею, что рассказал тебе.
— Интересно, как бы ты это утаил? Ну и как же, что ты думаешь делать теперь?
— Не знаю.
— У тебя дочь. Взрослая дочь. Непостижимо.
— Только без истерик. Говорю тебе, это было сто лет назад.
— Господи, прожить жизнь с человеком и ничего не приобрести — одиночество.
— Я многое приобрел! Ты, друг, жена, что ты-то знаешь обо мне?
— Я любила тебя. И люблю, дура.
— Лучше бы меньше любила…
— Ты глуп, — сказала она. — Ты упрям как осел. И себя мучаешь и других. Надоело. Я тепла хочу. Я и от отца не видела его много. И от тебя не вижу. И я устала. Кто ты? Машина? Человек? Дура, я ведь и полюбила-то тебя, наверно, за то, что ты твердокаменный. Настоящий мужчина…
Она плакала. Вот и она несчастна. И я. И жизнь — удалась ли?
— Перестань, ради бога, — сказал я и поцеловал ее в мокрую щеку, но она отодвинулась. — Видишь, все у нас получается не синхронно.
— Ты седой, Петя, — сказала она. — Виски седые.
— Это луна.
— Это старость скоро. И мне уже трудно прятать свои морщины… Скажи, она сама уехала?
— Кто?
— Ну, твоя дочь. Я не могу выговорить это слово. Но я привыкну. Я ко всему привыкну. Даже если ты бросишь меня.
— Я не собираюсь тебя бросать.
— Кто знает…
— Да, она не захотела остаться.
— Честное слово?
— Ну да. Какое это имеет значение?
— Имеет. Потому что я подумала: ты прогнал ее. Поскорее с глаз долой. Испугался, что станет известно всем. Подмочит твою репутацию. Прости, пожалуйста. Я подумала так. Ты мог это сделать. Мог. И это было бы ужасно. Но ты не сделал этого, да?
— Я же сказал…
— Я верю. Господи, может, я действительно совсем тебя не знаю? И все равно, не надо было ее отпускать. С нелегким сердцем она приехала, а уехала? Представляешь, с какой тяжестью уехала? Ты, как ни говори, все же принял ее, словно просительницу. А она скорее обвинитель. Глупо, если ты меня боялся. Нужно было привести ее домой. Пусть пожила бы… И вообще, пусть живет.
— Прости, — сказал я. — Ты умница. Прости. За все. Мы долго сидели молча. Очень долго. Вдруг Лена спросила:
— Скажи, ты любил ту женщину? Ну, любил ты ее?
— Начнем сказочку сначала?
Она вздохнула.
— Ладно. Иди спать. Я посижу. Иди.
Она осталась. А я ушел. Лег.
…— Тогда я спрошу вас, можно?
— Спрашивай.
— Вы любили мою маму?
— Вот об этом не будем разговаривать.