— А кто ж, коли не ты?! — Тимофей оттолкнул от себя женщину. Лиза неловко завалилась на бок, и он увидел, как задралось ее легкое платье, оголив белоснежное бедро. Ему стало тошно от мысли, что кто-то другой мог касаться этой гладкой кожи, мог нашептывать в точеное ушко ласковые словечки, и, подумав об этом, он разозлился по-настоящему: — Кто тебя подослал ко мне, говори, падла! Кому ты нас выдала?! — Тимофей что есть силы рванул на девушке платье, и ткань, жалобно затрещав, высвободила из плена тяжелую красивую грудь.
— Не убивай меня, Тимоша, все скажу! — обвила Лиза его ноги руками. — Грешна я перед тобой, только не со зла я все это сделала. Меня жизнь заставила! Я сначала мужа своего спасала. На грех пошла. Потом, как увидела тебя, все у меня в голове помутилось. Полюбила я тебя. Энкавэдэшники мне наобещали, что и тебя не тронут, и мужа отпустят. Только два года мы с ним и пожили… Пришли однажды ночью какие-то в форме и забрали моего Степу. Два месяца я ихние пороги обивала, не знала, где он, а потом достучалась до самого главного их начальника, и он мне сказал: если хочу мужа живым увидеть, то должна с уркачом сойтись, а все, что увижу и услышу, обязана на Лубянке рассказывать…
Воровская любовь — не всегда сладкое вино под хорошую закуску: чаще она напоминает уксус, а порой и вовсе пахнет предательством. Так что уркачу частенько приходится глотать горький плод измены.
— Понятно, — протянул Тимофей, хотя ровным счетом ничего не соображал и вряд ли в эту минуту способен был сосчитать хотя бы до десяти.
До последнего мгновения он продолжал надеяться, что Лиза невиновна и по-прежнему верна ему. Прозвучавшие слова признания придавили его к земле и застлали глаза черным туманом. Он чуть приподнял руку, слепо нащупал на столе револьвер, поднял его и, направив «ствол» в перепуганные глаза Лизы, резко надавил на спуск.
Выстрел раскатился по двору и спугнул стайку белых голубей. Минуты две птицы тревожно летали над домом, а потом опять как ни в чем не бывало опустились на асфальт.
У Тимофея не было сил перешагнуть через бездыханное тело Лизы. Он даже не услышал, как в комнату вошла бабуля, жившая по соседству: несколько секунд она стояла в дверях, шальным взглядом глядя на человека, стоящего с револьвером в руках, а потом из ее горла вырвался истошный вопль, и она выскочила из комнаты, захлопнув дверь. А еще через пять минут под ударами сапог распахнулась дверь, и в комнату ворвались четверо милиционеров. Направив «стволы» в грудь Тимофею, они, похоже, ожидали отчаянного сопротивления. И тут ему вдруг неимоверно захотелось жить. У него перед глазами пронеслась вся его недолгая жизнь, голодное детство, шальная воровская юность с вечной необходимостью рисковать, лихие денечки среди уркачей и марух. Он вдруг осознал, что, собственно, еще ничего не видел в жизни, что она, как скорый поезд, все время проносилась мимо, оставляя ему лишь едкий запах паровозной гари.
Тимофей бросил револьвер себе под ноги и спокойно произнес:
— Что же вы стоите… товарищи? Вяжите меня! Я не сопротивляюсь.
— Жить хочешь, паскуда? — злобно процедил один из оперов — круглолицый краснощекий парень и с сожалением нехотя воткнул «наган» в кобуру. — Ладно, поживи еще. Вяжите его крепче, братцы!
Глава 5 СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Суд, перед которым предстал Тимофей, был скорым. Судья, сухощавый мужчина лет сорока пяти, нудным голосом приговорил Тимофея за убийство сотрудника НКВД к высшей мере наказания — расстрелу. А еще через несколько минут в сопровождении четырех молоденьких конвоиров вор выходил из зала под осуждающие крики людей, пришедших на процесс. Но среди присутствовавших в зале были и его подельники. Каждый из них воспринимал нынешнюю встречу как прощание, понимая, что через семьдесят два часа, по постановлению суда, душа Тимохи отлетит в иной мир…
Сутки приговоренный провел в камере смертников. Бессонной ночью в узкой комнатушке одного из подвалов Лубянки он вспоминал свою путаную жизнь. Неимоверно хотелось жить, и оставшиеся два дня Тимофей воспринимал едва ли не как подарок господа бога. А ведь порой на воле за картами пролетают целые недели.
Через три дня, нарушив долгую тишину, звонко лязгнул замок камеры, и четверо красноармейцев уныло, будто им самим предстояло идти на расстрел, перешагнули через порог. Сердце Тимофея бешено заколотилось. Нет, просто так он не дастся! Стиснув зубы, Тимофей бросился на вошедших: первого, ближайшего, он оглушил ударом кулака, вырвав у него из рук винтовку, другого — отшвырнул от себя ударом ноги в угол камеры и добил штыком, а двоих, оставшихся, расстрелял в упор. Этим отчаянным поступком он хотел вырвать у судьбы еще несколько часов жизни. Теперь он готов был драться за каждую секунду бытия. Имея в руках оружие, он собирался дорого продать свою жизнь.
Через несколько часов дверь камеры резко распахнулась, и внутрь запустили трех могучих кавказских овчарок.
Первую бросившуюся на него собаку Тимофей проткнул штыком в момент прыжка, и она упала ему на грудь, харкнув в лицо кровавой пеной. Это уберегло его от страшных челюстей второго кавказца, который смог только располосовать зубами полу рубахи. Отпрянув, Тимофей схватил винтовку за ствол, как дубину, и с размаху обрушил приклад на медвежью башку овчарки. Третий пес, которому мешали добраться до приговоренного две другие собаки, смог наконец броситься вперед, вцепился Тимофею в руку и повалил его на пол. Однако Тимофей подхватил свободной рукой винтовку, вырвал штык и, вкладывая всю свою ненависть к собачьему племени, ударил псу в живот трехгранным заточенным железом и резко дернул вверх. Горячая кровь брызнула Тимофею в глаза. Стиснув челюсти, он сделал еще один удар, такой же страшный. Пес разжал челюсти, заскулил, неистово мотая головой, поджал хвост и, волоча за собой шлейф кровавых внутренностей, забился в угол. Овчарка скулила и дергалась еще минуту-другую, после чего затихла в луже крови подле мертвых сородичей. Все было кончено, но еще долго Удача судорожно сжимал в руках винтовку.
Однако в коридоре царила гробовая тишина.
Через полчаса Тимофей увидел, как в двери распахнулся глазок, и удивленный юношеский голосок протянул:
— В-о-о-т гад! И собак порешил!
Тимофею захотелось плюнуть в глазок, но стоявший за дверью человек словно почувствовал его желание и опустил толстую пластину железа.
Тимофей сумел вырвать у судьбы еще немного времени и сейчас наслаждался существованием. Он не обращал внимания на разбросанные по камере трупы солдат и собак. Он жил! Прокушенное предплечье все больше наливалось болью, но восторг переполнял душу Тимофея. Он способен был ощущать каждую клетку своего тела и делал это с чувством человека, впервые пришедшего в сознание после длительного беспамятства. И если бы ему сказали, что на алтаре его бытия нужно пожертвовать обе руки, то он немедленно смирился бы с потерей.
Скоро Тимофей услышал за дверью тихую настораживающую возню. Однако теперь его ничего не пугало, он приготовился ко всему. Жажда жизни была столь сильна, что если бы сейчас в его камеру втолкнули медведя, то и медведю через пару минут борьбы пришел бы верный конец. Лежал бы косолапый с распоротым брюхом, издавая предсмертный хрип. Но амбразура в двери отворилась, и Тимофей увидел усатую физиономию начальника тюрьмы.
— Не желаешь помереть по-человечески, гаденыш, тогда расстреляем тебя, как бешеного пса, в этой же камере. Это надо же, чего отчебучил! Сколько людей порешил! Лучших сторожевых псов порезал! Сидоренко!
— Слушаю, товарищ начальник!
— Чего раззявился?! Бумаги у тебя?
— Так точно!
— Зачитывай приговор… Все-таки мы власть. Нужно все сделать как положено, а иначе все это на самосуд начнет смахивать. Да погромче читай, а то у тебя голос хлипкий. Таким голосом, как у тебя, только девкам на завалинке похабные частушки в уши нашептывать.
В камеру опять заглянула смерть. Она предстала не в белом саване с огромной косой на плече, а в облике начальника тюрьмы с большущими рыжими усами. Она материлась, словно торговка на базаре, грозила взысканиями оторопевшей тюремной охране и требовала выполнения всех инструкций.
Тимофей был неверующим и свысока относился к зэкам, уповающим на бога. Он всегда старался придерживаться иной философии: на бога надейся, да сам не плошай. Однако в воровской среде надежда на бога всегда была очень крепкой. Возможно, эта вера была сродни генетической памяти и пряталась в душе каждого потомственного зэка. Ведь существовали времена, когда монастырские обители давали кров не только людям, спасавшимся от иноземных захватчиков, но и укрывали воров от разгневанной толпы. И каждый знал, что, перешагнув порог храма, следует согнуться в три погибели перед святыми образами. Здесь не то что руку поднять на инока — святотатство, но и выругаться по матушке — кощунство. А потому даже самого непутевого бродягу храм делал послушным агнцем. И всякий, кто насмехался над святой верой, объявлялся кощуном и предавался смерти позорной и лютой.