Как он ожидал, так и случилось; из его обдумывания ничего не выходило, нить мыслей между тем постепенно порвалась, и он незаметно задремал. В таком состоянии он находился, однако, недолго; стук выходной двери заставил его вздрогнуть и открыть глаза.
В проходе около него стоял господин ростом выше среднего и лет тридцати слишком, в мягкой фетровой шляпе и в длинном черном пальто. Заметив, что Петров не спит, он дотронулся до края шляпы и сказал:
— Извините!.. Нет ли у вас спичек? Забыл захватить с собой, а курить безумно хочется…
При этих словах на лице Петрова выразился испуг: этот голос и эта фигура ему напомнили Волховского, которого почему-то он считал умершим…
— Это не вы ли Волховской? — спросил он нерешительно, вынимая из кармана коробку шведских спичек в старом серебряном футлярчике.
При этом вопросе Волховской, — так как это был он, — сделал невольное движение назад, как будто не желая быть узнанным, но затем, так же быстро поборов это чувство, отвечал: «Да; это — я», и, сев напротив Петрова, устремил на него взгляд своих больших серых глаз, которые как-то болезненно блестели из-под надвинутой на них шляпы.
— Что вы на меня так странно смотрите, — сказал Петров, — как будто вы меня не узнаете?
— Ну вот еще; конечно, я вас узнал: вы Василий Васильевич Петров…
— Слава тебе Господи! А то уж я начинал думать, что вы — не вы… Вот уж не ожидал вас встретить! Признаться сказать, мы уже думали, что вы умерли… Ведь вы не мертвец, не порождение ада, пришедшее меня смущать в вагоне? — пошутил Петров.
— Нет, я жив еще… Если бы я взаправду умер, то вы, конечно, первый бы написали мой некролог.
— Ну, отчего же — первый? Может быть, и вовсе не написал бы… Я ведь некрологами не занимаюсь…
— Я вижу, вы не переменились!.. Вы все тот же и считаете ниже вашего достоинства написать некролог о маленьком писателе… Вы считаете, что это дело репортеров, но ведь и из репортеров выходят иногда гениальные люди…
— Ну, да и вы, как посмотрю, тоже не изменились, — возразил немного задетый Петров, — вы, кажется, все еще надеетесь проснуться в один прекрасный день гением… Однако, в ожидании этого события, скажите, пожалуйста, ведь вы, кажется, года три назад сильно заболели?
— Не кажется, а даже наверно…
— Что же потом с вами случилось?
— Как видите, не то, что вы думали: я не умер, а просто уехал из Петербурга.
— Любовь?
— Может быть… А может быть, и нет…
— Вы всегда были не в меру чувствительны и каждую пустую интрижку раздували в целого слона… Гмм… Таким образом, вы, значит, путешествовали… Где же: за границей?
— Отчасти… Теперь я еду в направлении противоположном тому, которому обыкновенно следуют; на Одессу, Константинополь и Афины и так далее…
— Зачем же вы едете с пассажирским поездом?
В задумчивых глазах Волховского пробежало что-то тревожное, и он скороговоркой отвечал:
— Дело в том, что тут по дороге мне еще кое-где надо вылезать… по одному делу…
Петров по натуре принадлежал к числу людей, которые любят почему-то все выяснить, даже то, что совершенно до них не касается, и поэтому стал выспрашивать у своего спутника, не в Бологом ли ему надо слезать, а если не в Бологом, то где именно? Но эти нескромные вопросы остались без ответа… Волховской жадно курил папиросу и не отвечал…
Так как он откинулся назад, то Петров мог теперь более ясно разглядеть происшедшие в нем перемены за то время, что он его не видел. Волховской сильно осунулся, нос заострился; борода, которую он прежде подстригал аккуратно, теперь заросла и потеряла форму; жидкая растительность, до которой, очевидно, редко касались ножницы, покрывала и щеки; его серо-зеленоватые глаза глубоко ввалились и к обычной их выразительности прибавился какой-то беспокойный блеск… Глядя на него, Петров вспомнил его первое появление на литературном поприще, его нервно-веселый и слабый характер и его причуды, вспомнил, что они были сначала в добрых отношениях и как потом они разошлись вследствие различия, как ему казалось, взглядов на общественные вопросы и «художественного» отношения Волховского к беллетристике, что Петров считал второстепенным и даже пустым делом.
Несколько минут оба молчали, после чего Волховской сказал:
— Когда я задумаюсь, сидя в вагоне, то шум и грохотание поезда мне начинает казаться чем-то особенным… Иногда мне представляется, что вагон, колеса, цепи, паровоз, — все это между собою разговаривает на своем железном языке, на очень грубом и грозном языке… Кажется, как будто они сообщают что-то очень тревожное, так что даже жутко становится…
Над бегущим поездом между тем надвигалась темная, облачная ночь и мимо окна летели тысячи ярких желтых искр, выбрасываемых паровозной трубой.
— Вот это тоже очень оригинально и красиво, — продолжал он, нагнувшись к окну и наблюдая за полетом искр. — Посмотрите, какие крупные искры! Сотни, тысячи острых огоньков на черном фоне… Летят, летят и тухнут, ничего не освещая… Помните, где-то у Диккенса в святочном рассказе или в сказке Андерсена яркий огонь горит в камине и искры между собою разговаривают?
Петров улыбнулся с выражением некоторого снисхождения и сказал:
— Фантазия! Теперь я вижу, что вы действительно не умерли…
На лице Волховского вспыхнул легкий румянец, и он живо возразил:
— Ну, да, фантазия! Что же из этого? Я со своими фантазиями никому ведь не мешаю…
Петров почувствовал в себе неожиданно некоторый прилив добродушия и спросил Волховского с участием в голосе:
— Отчего вы больше ничего не пишете? Писали и вдруг умолкли!.. Чем объяснить это «altum silentium»?[3]
— Отчего не пишете? Вот это мне нравится! Не вы ли сами критиковали меня?.. Вот и выходит, что когда пишешь, говорят, зачем пишешь, а когда не пишешь — зачем молчишь?
— Ну, все-таки вы могли бы писать хотя бы для себя… У вас же есть потребность?..
— Конечно, есть… Года два назад я опять стал усиленно работать, но ничего не выходило… Начал писать роман, но уже на половине как-то разъехался, растерял своих героев, сбился с основной мысли и ничего дальше не пошло. Попробовал написать драму — та же история! Сочинил несколько рассказов совершенно реальных, в современном вкусе, но и они мне показались такими тусклыми, что я не мог смотреть на них без тошноты и все решительно сжег… Как будто сам сатана мне заколотил голову!..
— Может быть, вам это только так кажется?
Волховской уныло покачал головой…
— Нет, не кажется… я нарочно себя проверял: задался темой, написал повесть и затем стал ее сокращать, чтобы не было ничего лишнего… Сокращал, сокращал, и что ж бы вы думали? Осталось только восемь строк, то есть одна тема… Все остальное оказалось лишним! Эту процедуру я повторил над другой повестью, и опять получилась та же история! Каково?.. Для меня стало ясно, что мой талант отсырел, точно старый фейерверк… Я понял, что у меня еще тлеют внутри искры, да уже не те, а вроде вот этих, что летят из паровоза: они тоже ярки, но ничего не освещают… Это было мучительно!
Петров провел рукой по своему большому лбу, потом поводил пальцами по переносью и, подумав, сказал:
— Конечно, у вас талант был всегда несколько, как бы это выразиться, экзотический… Вы рассказывали хорошо, но большей частью о положениях исключительных, что и делало большую часть ваших работ, скажем резко, бесполезными. Кроме того, везде у вас, даже в лучших местах, сколько помню, пробегала эдакая струйка ипохондрии, что придавало вам характер какого-то безразличия, равнодушия… Словом, я не могу сейчас сразу указать на все ваши слабые стороны, но талант, во всяком случае, всегда у вас был, и я не вижу причин, чтобы он ни с того, ни с сего вдруг и окончательно пропал.
— Нет, не ни с того, ни с сего, причины были; а тем более, у нас очень трудно работать… Или превозносят, или хулят… Талант, пожалуй, и признают, а работу всегда порицают… Кроме того, о чем ни напишешь, говорят, что это уже было, что это уже сказано… Это, говорят, вы взяли у такого-то, это — у такого-то…
— Ну, так что же из этого? — прервал с удовольствием Петров, тем более, что пользование чужими мыслями он считал совершенно естественным и законным. — Охота вам обращать на это внимание… Под луною нет ничего нового…
Волховского передернуло.
— Не говорите, пожалуйста, о луне, оставьте ее в покое! — воскликнул он.
Петров удивленно взглянул на него…
— Почему это?
— Да так… я потом, может быть, вам это объясню… Может быть… Так что вы сказали?
— Я хотел сказать, что если на все обращать внимание, то придется весь век просидеть сложа руки… Так и жить нельзя!
— Наконец, если уж вы хотите знать, я душевно устал… Я не могу очнуться от состояния какого-то испуга и удивления перед тем, что происходит. Незаметно, с концом века, к нам хлынули новые течения, новые веяния… Я увидал, что стою между прошлым, в котором жил, и настоящим, в котором все ново и неизведанно… Огромный переворот во всем! Новая мировая политика, новые взгляды на права и обязанности людей, всеобщее осуждение войны и воинских подвигов, которые тысячи лет поэты воспевают, и рядом с этим всеобщий поход на древний мир, раскапывание вековых могил праотцев; новые открытия и, наконец, грядущее господство женщины!.. Какой надо иметь душевный запас, чтобы со всем этим освоиться и броситься в эти новые волны. Тут нужны новые песни и новые лютни, чтобы воспевать будущих героев мира и будущих женщин… По-моему, женщина и так уже была сильнее нас; чем же она станет в будущем?! Я смотрел на женщину совсем иначе… Мне она представлялась созданием удивительным, таинственным. Она даже не всегда мне казалась человеком, потому что через нее мы входим в общение с Богом и с злым духом… Древние египтяне поняли, что это за великая сила, и создали культ Изиды… Говорят, что тогда-то и установятся настоящие нравственные отношения между мужчиной и женщиной, когда они во всем будут принимать одинаковое участие… А я думаю, что это может выйти и не так!.. В женщине много добра, но в ней и могущество зла…