Само отношение Мердок к словам, речи, письму свидетельствует о ее убежденности, что без языка «Я» не существует, без посреднической силы слов не существует пути к «окончательной божественности». Как и следовало ожидать в таком случае, для ее стиля характерен богатый и с воображением применяемый словарь. Однако в последних романах изощренный эрудированный лексикон Мердок, который ранее был неотделимой частью ее личности, постепенно истощается.
В 1995 г., после публикации романа «Дилемма Джексона», который оказался ее последним произведением, литературные критики Мердок и даже ее давнишние обожатели, которым угодить гораздо легче, были поражены не только скудным словарем произведения, но и отсутствием согласованности в сюжете и другими странностями. Как выразилась Сьюзан Эйленберг в «London Review of Books», исчезли «совершенство тона, остроумные непринужденные симметрии случайности и проницательности, искусно сбалансированные… ритм и геометрия страсти и формы», которые всегда выделяли прозу Мердок. Эти отличительные черты сменились на «будничность… дидактизм и… опору на эксцентричность, аллегорию и магию», что Эйленберг посчитала банальным. После выпуска «Дилеммы Джексона» зрители на публичных выступлениях Мердок стали замечать, что она часто выглядит озадаченной, сбитой с толку. В 1997 г. официальный диагноз подтвердил то, чего так опасались: у гранд-дамы британской литературы, которой было семьдесят семь лет, прогрессировала болезнь Альцгеймера.
Пересматривая с этим знанием ее прошлое, все, от лингвистов до нейробиологов и ее собственного мужа, обнаружили в поведении и произведениях Мердок предвестия деменции, которая всего за два года полностью уничтожила ее личность – и совершенно точно ее жизнь. Муж Мердок, Джон Бейли, отследил, что первые дневниковые записи жены, которые поразили его как нехарактерные, относятся к 1993 г. Хотя Мердок основывала саму возможность отношений с Бейли на безусловном уважении ее личной независимости – это соглашение даже обязывало его мириться с ее сторонними любовными связями на протяжении сорока пяти лет брака – в последние годы своей жизни в Мердок обнаружилась растущая эмоциональная зависимость от мужа, что свидетельствовало о расколе, даже распаде, ее ранее непроницаемого «Я». Ласково называя его Котиком, она пишет: «Друзья мои, друзья мои, говорю я чашкам и ложкам. Такая глубокая любовь к Котику, все сильнее и сильнее». После смерти Мердок Бейли описал их последние годы вместе своеобразной мудростью поэта А.Д. Хоупа, сказав, что они с Айрис становились «все ближе и ближе друг от друга».
Бейли обнаружил, что дневниковые записи за 1994 г., в который вышла «Дилемма Джексона», недвусмысленно тревожны. «Трудно думать и писать, – писала она. – Будь храброй». Два года спустя, незадолго до постановки диагноза, Мердок сделала запись, которая была совершенно зловещей. «Моя дорогая, – писала она, – я исчезну на некоторое время. Надеюсь, с тобой все будет хорошо…» Она перевернула эту страницу и начала с чистого листа: «Моя дорогая, я исчезну на некоторое время. Надеюсь, с тобой все будет хорошо…» На третьей странице были росчерки чернил, которые не складывались во что-то осмысленное.
Из-за болезни язык и рассудок Мердок продолжали разрушаться, и постепенно она оставила попытки писать. Вскоре и из ее речи исчез какой-либо смысл; он остался только для того, кто любил ее дольше и глубже всех. Настал день, и Айрис положила ладонь на колено Котика и сказала: «Састен пуджин дром люблю пуджин? Пуджин састен?» Бейли понадобилась лишь помощь ее ладони, нежно проводящей по его щеке, чтобы распознать в этой бессмыслице грамматику любви.
* * *
Как и все дети белых фермеров в 50-х гг., я знала, что в подростковом возрасте меня отправят в частную школу-пансион. Так как я пошла в школу в пять лет, а потом еще и перескочила через один класс, то была на два года младше одноклассников. Таким образом, относительно беззаботная часть детства закончилась через три месяца после моего одиннадцатого дня рождения.
Успех в учебе был культурным требованием для белых детей в ЮАР 50-х гг., потому что демонстрация преимущества нашей расы на Черном континенте была нашим патриотическим долгом. Внимание моих родителей к образованию простиралось далеко за эти пределы: они ценили интеллектуальное развитие как благо само по себе, как главный стержень достойной личности. Несмотря на то что каждый год засуха, непогода или нашествие совки[27] все глубже загоняли отца в долги перед Земельным банком, и несмотря на то что мои братья, сестры и я сама носили домотканую одежду и обноски наших более богатых кузенов, родители успевали обучать нас таблице умножения; отец наставлял нас в арифметике и алгебре, а также – в любой подходящий момент между завтраком и отходом ко сну – в науке об окружающем мире; мы начали учить английский еще до школы благодаря ежевечерним чтениям нашей матери книг из зарубежной рассылки классики для детей: таких известных произведений как «Белый клык», «Робинзон Крузо» и «Остров сокровищ», и неожиданных находок – например, «Приключенческой серии» Энид Блайтон, которая стала ключевым произведением в моей подготовке к школе-пансиону. (Прошли долгие годы, прежде чем я поняла, что в мечтах чернокожих детей на нашей ферме никогда не было этого предвкушения; в течение последних шести лет я свысока взирала со своего места в автобусе на то, как они бежали в школу вдоль дороги – на их ноги, серые от пыли, поднявшейся на узкой обочине.)
Хотя я понимала, что моя школа едва ли будет напоминать частный пансион из романов Блайтон, в январе 1961 г. я с уверенностью отправилась в старшую школу Рюстенбурга. Дорога туда занимала около часа от нашей фермы на машине, и вся семья отправилась меня провожать. Они высадили меня у комплекса зданий, образующих школьное общежитие (то, что американцы назвали бы «dormitory»), где я должна была жить девять месяцев в году.
Моя семья проводила меня в отдельный корпус (временную постройку, которую сегодня снесли бы с особыми мерами предосторожности против асбеста[28]), где разместили шайку из двух десятков шестиклассников и старосты в двух одинаковых общих спальнях под присмотром «заведующего», который вместе с семьей занимал квартиру в конце коридора. После того как мы нашли мою кровать, настало время прощаться. Для моей семьи интеллектуальных снобов обучение в школе-пансионе было указанием свыше, поводом для гордости, поэтому обошлось без слез. Спустя пять поцелуев я осталась наедине с чемоданом. На голубое покрывало с буквами TOD/TED (Transvaal Onderwys Departement/Transvaal Education Department)[29] я выложила школьную одежду, которую помогала матери шить на рождественских каникулах: пара темно-зеленых «gyms» – платьев с передником (с сочетающимися по цвету трусами – скорее даже шароварами), пять белых блузок и одно парадное платье для церкви, тоже белое.
Общая спальня была почти такой же большой, как наш дом-кладовая. Пространство было разделено пополам двумя рядами из шести металлических шкафчиков защитного цвета, поставленных задними спинками друг к другу. По обе стороны от этого разделителя из шкафчиков стояли кровати на черных металлических опорах; спинка кровати была приставлена к стене, и каждая из них была сориентирована по шкафчику. В двух частях спальни жили по шесть девочек. На кровати рядом со мной пока еще безымянная соседка как раз заканчивала распаковывать вещи. Двери шкафчика девочки были открыты, и за ними находилось пространство в восемнадцать дюймов[30], чтобы повесить вещи, и пространство еще в восемнадцать дюймов под полки – целый шкафище, которым не нужно ни с кем делиться!
Я смаковала эту роскошь, аккуратно раскладывая сокровища в мое первое личное хранилище. Уже тогда я чувствовала зверскую привязанность к этому месту, где мое имущество останется на том месте, которое я выбрала, где моя сумочка, в которой я хранила особые вещицы – мягкую дамскую пуховку из кроличьей шерсти, снятую с колючего забора; три пера цесарки в крапинку, которые я утащила с участка рядом с кучей угля за сушилками табака, где наши рабочие ощипывали птиц и жарили на постоянно горящем огне; прокладки и санитарный пояс для моей первой менструации; лимонный тоник для лица, который я сделала сама по рецепту из «Die Sarie», женского журнала на африкаанс – все это не будет расхищено жадными или любопытными братьями и сестрами.
Если тринадцатилетние девочки с моей половины спальни и были удивлены присутствием плоскогрудой одиннадцатилетки без менструаций среди них, они выказали это только решением покровительствовать «Малютке». Лишь спустя много лет я пойму, насколько необычной была эта снисходительность моих соседок-подростков в тот год. Пойму, насколько наивными были ожидания матери-эмигрантки, что одноклассники с распростертыми объятиями примут моих собственных детей, чей акцент еще был очевиден, когда они ступили на незнакомую территорию жизни американских подростков.