— И что дальше? — спросил Гурунц.
— Куда ж ещё дальше? — осклабился прежний и шмыгнул носом. — Гимн во славу малой родины. Гимн родной природе. Всё ясней ясного.
— Один мой родственник, он рабочий Карабахского шёлкового комбината, — не глядя на собеседника, с угрожающей вежливостью произнёс Гурунц, — уже восемнадцать лет ютится с семьёй в узком сыром подвале, ждёт очереди на квартиру и гадает через сколько лет она подойдёт. А твой Кеворков даёт тебе квартиру, чтобы ты, видите ли, летом тутой лакомился. Баграт Улубабян Карабаху всю свою жизнь отдал, Богдан Джанян в лагерях из-за Карарабаха сидел, так их ездить туда и то лишили права. Мне, который все свои книжки да и всю свою жизнь ему посвятил, тоже запрещено там показываться. — Гурунц громко втянул в себя воздух. — Из страха перед Кеворковым родичи мои заговорить со мной боятся. Подлая и продажная тварь — вот он кто, твой Кеворков. И пока такие, как он, ещё не перевелись и безнаказанно отравляют атмосферу вокруг, не видать нам ни нормального суда, ни справедливости.
— Прошу тебя, Леонид, не веди при мне такие речи, — протестующе сказал экс и снова шмыгнул носом.
Года два — три назад он точно так же предупредил писателя Сурена Айвазяна. Седоволосый, с располагающим лицом, общительный и словоохотливый, Айвазян раздражённо говорил о Брежневе: «Страна чуть ли не голодает, в магазинах шаром покати, повсюду взятки, мздоимство, грабёж, а он что ни месяц очередной орден на грудь цепляет. Уже и места-то нет, осталось разве что на пупе парочку навесить». Все рассмеялись. Один только прежний насупился, покраснел как рак и произнёс те самые слова: «Прошу тебя, Сурен, не веди при мне таких речей». Айвазян только руками развёл: «Ты, я смотрю, загодя себя подстраховал. Если кто на меня донесёт, и твоё предостережение вспомнит».
Гурунц, однако, сказал нечто совсем иное:
— Больно и досадно, Самвел, что ты за спинами лжекумиров не замечаешь, а верней, не желаешь замечать зло, которое разрастается как снежный ком ежечасно и ежедневно. Разрастается при фарисейском попустительстве тех, кто обязан поставить ему заслон. Заруби себе на носу, от Кеворкова и кеворковых и следа не останется, как следа не осталось от его предшественников — всех этих каракозовых, апуловых, замраевых, шахназаровых, джамгаровых, зияловых, аслановых. Это же надо, в армянской области ни одной армянской фамилии! Один только Егише Григорян армянскую фамилию носил, да и то потому, что жена была турчанка.
Прежний холодно и надменно смотрел мимо Гурунца и только шмыгал носом. А Леонид Караханович не на шутку разволновался:
— Отчего же так? Ты хоть единожды задумался, что ровно сто восемьдесят лет назад Карабах с его тринадцатью областями и с территорией в одиннадцать с половиной тысяч квадратных километров добровольно вошёл в состав России? Что он собою представлял? А вот что. Свыше пяти тысяч историко-архитектурных памятников с армянскими надписями на них, армянские мелики и армянская история, зафиксированная античными писателями от Геродота и Страбона до Диона Кассия. И что нынче осталось от этой территории? Меньше четырёх с половиной тысяч квадратных километров, от которых то тот, то этот норовят отщипнуть ещё и ещё. Думал ты об этом, я тебя спрашиваю? — заметно побледнев, повысил голос Гурунц. — Почему среди полумиллиона живущих в советском Азербайджане армян нет ни одного композитора, художника, учёного, ни одного республиканского масштаба руководителя, ни одного секретаря или хотя бы завотделом ЦК, ни одного пристойного писателя? Не странно ли, при ненавистном царизме в Баку действовали Армянский национальный совет, и Союз писателей-армян, и армянские благотворительное, человеколюбивое и культурное общества — что же сегодня? Александр Ширванзаде и Иоаннес Иоаннесян прожили здесь едва ли не всю жизнь, зато в советские времена лучшие писатели-армяне — Гарегин Севунц и Амо Сагиян, Ашот Граши и Сурен Айвазян, Аршавир Дарбни, Гарегин Бес, да и я, Леонид Гурунц, всех и не перечесть, — все мы волей-неволей республику покинули. Куда пропали в Баку несколько десятков армянских школ, дома культуры, библиотеки, типографии и, наконец, театр, исправно и бесперебойно радовавший зрителя с 1870 года?
— Тебя послушаешь, здесь нет ни одного стоящего писателя? Я что, тоже не писатель, а? — с яростью возопил экс. — Мой двухтомник напрасно напечатали, звание народного поэта Азербайджана напрасно мне дали?
— Звание народного тебе дали те, кто не может прочесть, что ты там накропал. Это же глупость, а когда правду подменяют глупостью, дело плохо.
— Слава богу, — медленно, весомо, выделяя каждое слово, отчеканил экс, — что не ты и не тебе подобные решают, кого можно, а кого нельзя наградить званием и титулом. Слава богу! — повторил он и двинулся к двери.
— Ступай, ступай! Из всего, что я тут сказал, тебя лишь это и задело, верно? — Гурунц держался спокойно, хотя давалось ему это не без усилий. — Ступай, не ровён час, из распределителя продукты доставят, а тебя дома нет. Обидно! Спецмагазин, спецбольница, спец гостиница, спец оклад и доплаты, спецаптека, спецуборная… Куда ни сунься, всё сплошь спец — от роддома до кладбища. Всё специальное, отдельное от иных-прочих. Народу одно, вам другое. Вроде бы добрались уже до конечной своей цели, построили себе спецкоммунизм: от каждого ноль и каждому по потребностям. А потребности таковы, что на всеобщий коммунизм пока что и не надейся.
Прежний многозначительно смерил Гурунца взглядом с ног до головы. Его зрачки при этом злобно сузились; он, тем не менее, промолчал и, налившись ненавистью и шмыгая носом, удалился. Попрощаться он забыл. Однако через мгновенье дверь открылась опять, и он злорадно бросил:
— Знаешь, Гурунц, кого ты мне напоминаешь? Лису, которая, не дотянувшись до винограда, обзывает его зелёным да незрелым.
Он изо всех сил хлопнул дверью.
Все молчали.
Арина стояла в дверях своей комнатки и молча наблюдала.
— В восемнадцатом году здесь, у него на глазах, турки зарезали его мать и сестру, — наконец-то нарушил молчание Сагумян. — Сам он спрятался под кроватью. Вместо того чтоб описать это, высасывает из пальца невесть что. Тоже мне мемуарист!.. Отправился доносить.
— Ясное дело, — согласился Гурунц и, не в силах успокоиться, продолжил свой монолог: — Где же наша общественность, Арутюн? Взять хотя бы тебя, бывшего командира партизанского соединения. Что ты обо всём этом думаешь? Что думают коммунисты, которые всё знают и понимают, однако помалкивают в тряпочку, а когда надо, рукоплещут мудрому руководству? А ведь мы говорим правильные слова, мол, каждый коммунист, каждый член общества несёт ответственность за всё, что бы ни происходило в стране. В чём она, эта самая ответственность? В том, что никто не хочет лезть на рожон? Или, как сказал Гамлет, благоразумие делает каждого из нас трусом?
— Ты, Леонид, год за годом непрестанно протестуешь, пишешь во все инстанции. Хоть чего-то ты добился? — вмешался Сагумян. — Дело в том, что бороться со злоупотреблениями поручают именно тому, кто злоупотребляет. И твои протесты и жалобы переправляют чинуше, на которого ты как раз и жалуешься.
Гурунц ответил не сразу.
— Да, так оно и есть. Молодые не знают, но мы-то с тобой помним, как душили беднягу карабахца, как принуждали его брать неподъёмные займы, а потом, чтобы погасить навязанные эти займы, угоняли с подворья несчастного крестьянина последнюю коровёнку или там овцу, сдёргивали со стены дедовский ещё коврик, потрошили тюфяки с одеялами — забирали шерсть, отнимали швейную машинку, отдирали с кровли жесть, открывая дом всем ветрам и дождям. Жалобы потоком утекали в Москву, но возвращались оттуда в Баку и далее в село, но не затем, чтобы проверить их обоснованность, а чтобы выявить жалобщика и примерно его наказать.
— Всё верно. Правда, она и есть правда, — тяжело закивал головой Сагумян.
— До Кеворкова в Карабахе хозяйничал Володин — одного с ним поля ягода, вымогатель и крупнокалиберный взяточник. Он не намекал, а прямым текстом требовал и посылал служебную машину за данью. Её составляли куры, яйца, мясо, масло, мёд, сыр, хлеб из тоныра, словом, что его душе было угодно, но более всего — тутовая водка. Знаменитой нашей тутовки ему везли по десять и двадцать литров, однажды он превзошёл себя и велел привезти сорок. Был такой Товмасян, председатель колхоза «Кармир гюх» («Красное село»), — тот, было дело, не выдержал и не только послал собирателя дани куда подальше, но и обложил матом самого секретаря обкома и назвал его вдобавок побирушкой. Этого Товмасяну не простили. Бедолагу выставили из партии, сняли с работы и посадили за решётку. Володин как-то по пьяни бахвалился: «Надо будет, я весь Карабах посажу». И правда, сколько невинных людей лишились из-за него свободы, сколько жизней он угробил. Без толку. Да я и сам не раз говорил и писал о преступных его делах — и с тем же результатом. Глас вопиющего в пустыне, не более того. Не помню случая, чтобы партработник или сотрудник правоохранительных органов хотя бы в одном вопросе, хотя бы раз оказался неправ. Это глубоко укоренённый обычай — они правы всегда и во всём, а ты бейся головой о стену, всё равно ничего не докажешь.