Вернулся он не скоро. А когда вернулся, на нем уже были: выгоревшая на солнце брезентовая куртка - память о студенческих стройотрядах, латаные-перелатаные джинсы и гитара, висевшая на плече стволом вниз. В руке он держал небольшой дорожный кейс.
"Дело в том, что... - Он взглянул на часы. - Через час мы должны быть в условленном месте на окраине города, где нас будут ждать мои друзья. А еще через некоторое время мы уже будем ехать в одну солнечную республику, где нас, правда, не ждут, но примут хорошо... Сегодняшнее торжество было организовано мной для Тани - мы теперь с ней не скоро увидимся... Итак, ты едешь? Я жду".
Малина достал из холодильника еще одну - последнюю - бутылку коньяка, положил ее за пазуху.
"Это пригодится в дороге, - пояснил он. - Итак?.."
Следующим движением Малина нажал на кнопку оттайки и, нагнувшись, вытащил откуда-то снизу большой черный пистолет.
"Да, - грустно сказал Машка, - я знал, что ты генерал ордена иезуитов".
"А я знал, что ты ничего не знаешь, - сатирически отвечал Малина. - Но сейчас не время шутить. Шутки кончились. Тебе опасно здесь оставаться".
"Я не поеду".
Малина помедлил, подсел к столу и разлил остатки из бутылки. Достал сигарету, прикурил.
"Возможно, ты прав, - задумчиво произнес он. - Возможно, так ты легче отделаешься. Но мой тебе совет: уезжай из Москвы на время, и лучше в какую-нибудь дикую глушь, в какой-нибудь Петропавловск-на-Клязьме. Вполне вероятно, что в этом случае тебя вообще не станут трогать".
"Но ты так ничего и не объяснил. Кому и в чем перешел я дорогу, хотелось бы мне знать?"
Малина потушил сигарету, залпом выпил коньяк, встал. Взгляд его был холоден и далек.
"Видишь ли, Машка, это только в старых романах принято все объяснять. В жизни все гораздо сложнее. Но кое-что я тебе скажу. Во-первых, не ходи к своему приятелю из театра на Юго-Западной - из его окружения исходят сигналы. Во-вторых, знай, что твоя переписка смотрится - хотя, это, в принципе, в порядке вещей... И в-третьих, постарайся, пожалуйста, впредь никогда и нигде не упоминать, кого ты иногда мог видеть со мною... Да, и вот что еще..."
Он открыл кейс и достал оттуда небольшое портмоне.
"Здесь, - сказал он, кладя портмоне на стол, - фотография. После Сережкиной смерти я отдал ее размножить. Ибрагиму я так и не успел передать его экземпляр, а тебе - вот, держи. И смотри, не потеряй, это единственное фото, где мы снялись все вместе, вчетвером: ты, я, Сергей и Ибрагим. Если не забыл, это было в 10-м классе, перед выпускным вечером, когда мы ходили на сопку. Другого случая, видишь ли, так и не нашли. Более того, никто, кроме меня, этого снимка даже не сохранил..."
"Я его лишился, - печально поправил Машка. - Со всем своим имуществом. Ты знаешь, при каких обстоятельствах".
"Да, я знаю. Я знаю, что ты не можешь быть хозяином ничего. И еще там деньги. На дорогу и на первое время".
Машка протестующе вскинул руки, но Малина обнял его и потрепал по плечу.
"Будет, будет", - успокоил он его, точно ребенка.
Машка засмеялся.
Давно уже стихли в подъезде шаги Малины, уехал лифт. Дождь кончился. Ночь накрыла страну бездонной пропастью - не разглядеть ни черта. Где-то вдалеке, за окном, звякала одинокая гитара. Хмель прошел и подступила головная боль. Время стучало в висках.
Машка сидел за столом без движения, обхватив руками голову. Гитара смолкла. Как тихо! В жизни не бывает такой тишины, разве что во сне... Машка взял оставленный Малиной кошель и вынул оттуда небольшую (6х9) глянцевую фотографию. Где-то в подъезде вздохнула дверь.
Лица, бессмертно юные, опрокинутые в летящее мгновение, смотрели на него чистыми, прекрасными глазами.
ТАНГО КАТАСТРОФЫ
Время продолжалось обычным скучным чаем с бледною пирожною риторикой, паузами, в которых сосредоточенно был занят настенный часовой механизм своей пустынною капелью, и наконец-то облегченно завершилось натюрмортом из вялых бутербродных подбородков разбитого поколения. Портрет тут же забылся, впрочем, и сумрачно отразил с постамента траурно прикрытого створками трюмо заключительные кадры дня, в которых Машка отпирал входную дверь и направлял наружу нижние части тел приезжих на поминки гостей. Затем в квартире погасла часть ламп, и дверь ближайшей комнаты пустила в прихожую тонкую полосу электрического заката.
Машка остался стоять у окна, чертил пальцем виньетки к уличному ландшафту, обрамленному хрустальной снежной пеной внезапно наступившей зимы, вздыхал, сопел, кашлял и думал о себе в третьем лице.
"Он остался один со своей человеческой болью, - жалостно, шепотом сообщил он сам себе. - Поколение кончилось. С поколеньем случился закон природы".
"Так думал молодой герой, - сказал он, немного погодя, вслух, далее и как бы равнодушно, - накрывши шляпою покрой вместилища сих дум печальных... И с тем физически отчалил".
Машка заплакал. Все еще плача, он достал из-под сердца револьвер и нацелил его дулом прямо в лоб. Выстрел прогремел как бонч-бруевич. Лохматым дребезгом он ощутить успел прикосновенье смерти, разворотившей лоб. Лоб. Солоп. Просьба закрывать за собой гроб.
Меж тем, часы на кухне пробили час. Последний автобус прошелестел под окном. Вспыхнувшая в свете фар перламутровою вязью бензиновая лужа была раздавлена у перекрестка резиновой печатью колес, вздохнули тормоза, и из растворившегося проема вынесло на тротуар одинокую человеческую субстанцию.
"Вот - человек..." - Голос, раздавшийся негромко, заставил Машку вздрогнуть. - Одинокий пехотинец. Куда он идет, и зачем он идет, и зачем вообще он явился в этот пустынный мир?"
"Алик!" - выговорил Машка, и возглас его дрогнул.
"Алик, - повторил он вновь, растроганно вглядываясь в триумфальную ветвь Шининого бакенбарда. - Ужели?"
"Алик... Ты согласись, Алик... - проговорил он затем, несколько уже смущаясь Шининой безответностью. - Ты согласись... вот, все-таки мы с тобой симметричные люди, а?"
"Вестимо, - рассудительно отвечал Шина. - Ведь в природе нет ничего симметричного, кроме людей и животных. Может, - заметил он, снижая голос до скобок и подмигнув, - оттого и склонен человек созидать симметрию, ибо сам он - суть гомункулус? Все искусственное тяготеет к симметрии, ибо симметрия экономна и эстетична".
Свист, раздавшийся на улице, заставил их обратиться к окну. Человек на остановке, проделывая туловом нетерпеливые движения, свистел в два пальца. Голова его была обращена куда-то вверх.
"В сущности, - заговорил Машка, - люди никогда не знают, чего им нужно. И лишь тогда, когда с ними что-то случится - лишь тогда они могут сказать, нужно им это, или же нет..."
"И вообще, - в тон ему поддакнул Шина, - мудрость приходит с маразмом..."
"Наступит время, - удовлетворенно кивнув, продолжал Машка, - когда жизнь его станет клониться к закату, начнет смеркаться, и плесень седины покроет его голову, и вот однажды в страшную, удушливую ночь он, бедный пехотинец, придет, в итоге, к осознанию того, что вся его минувшая судьба, равно как и вообще история людского рода, достойна называться перманентною халявой... Но сколько раз еще до того..."
"Тысячу раз!"
"Да, тысячу раз, переливая из имманентного в трансцендентное, в разных позах, состояниях и даже в положении, тряся животом и размазывая по щекам пьяные слезы, он будет говорить: "Жизнь - это великая вещь!"..."
"И клочья пены пивной будут течь по ботфортам!"
"...Забывая о том, что даже в самые безоблачные дни одно напоминание о смерти гасило самые маршеобразные порывы и заставляло его жалеть о том, что он родился на свет..."
Где-то хлопнула дверь. Кто-то вприпрыжку спускался по лестнице. Замер было, но вновь ожил, застучал звук шагов, дробными камушками скатился он по ступеням и отмерил минимальные шаги в темноту.
"Жизнь человечья отмеряется годами, - промолвил Машка, - а смерть всего только мгновенье. Секунда жизни нашей - суть поперечный срез перевернутой пирамиды, вершина которой - начало. И вот - ХОП! - и одно мгновенье перевешивает всю твою огромную судьбу..."
"Какой удар, какая паника в душе захватчика, - заскулил Шина, - и как это нелепо и смешно, и как идет вразрез с политикой устрашения природы..."
Некоторое время они с приятностью наблюдали друг друга. Затем в руках у Шины невесть откуда появились два бокала с шампанским.
"Выпьем?" - предложил он, вручая Машке один бокал.
"С моим изнеженным желудком, - печально, как бы по инерции прошамкал Машка, - я могу пить разве что дорогие сорта одеколона..."
"Жениться бы тебе, Маша", - задумчиво проговорил Шина.
"За что ты меня так ненавидишь?"
Шина засмеялся.
"А я вот, - вздохнул Машка, - я никогда не издеваюсь над своими героями. Я их всех очень люблю, хотя люди они, разумеется, совершенно выдуманные... И вообще, я считаю, что ни один человек не заслуживает людского суда, ибо всякий рожден на свет, а значит изначально осужден на страдания и смерть".
"Это ты верно подметил, - усмехнулся Шина. - Я даже, признаться, не ожидал от тебя такой мудрости".