Скалистые стены глядят на гостиницу сверху, туристы глядят на скалы, задрав голову. Гудрун достаёт из натуральной сумки свою растрёпанную книгу и кладёт её на стол: так, первый след присутствия, гудрун озирает натюрморт, потом робко убирает и натюр, и морт — всё равно никто не видел, что они у неё были. Молодая женщина стоит посреди комнаты, посторонняя и не настроенная на то, чтобы остаться. Пауза, взгляд в пятнистое зеркало над столом, этот взгляд тотчас охватывает её, но она не может овладеть собой. Она не имеет права на отпускное расслабление, она это знает, ей вообще нельзя здесь быть, на каком-то неразмеченном маршруте она от кого-то скрылась, задолжав плату за проживание, она не здешняя. Сближения, на которое идёт здешняя мебель, Гудрун не может допустить: навязчивости предметов, наступления чего-то несовременного, но и не будущего, это прошлое, однако ж: вот оно. Слова могут быть верстовыми столбами. И их, как и погоду, не обойдёшь. Снаружи слышен шум — может, это каменщик, который стыкует стычки? Он им замазывает глаза, чтобы сюда не заглянуло жуткое мгновенье ока. Почему Гудрун вообще задержалась здесь? Позвонить матери — это она могла бы сделать, но она не наложит руку ни на какое фамильное имущество, будь то родительское, братское или дружеское университетское, что-то ей в этом препятствует. У неё нет верёвки, чтобы вытянуть себя из этой странной глубокой погружённости, которая понятия не имеет, как близко или далеко то или это; поскольку она не в себе, эта женщина, то она здесь, но она здесь не дома. Но и в любом другом месте тоже не дома. Что-то везде всё занято. Никакой ответ до неё не доходит или попадает дальше цели, Гудрун берёт сумку, снова откладывает её, хочет выйти, потом снова нерешительно садится, незваная гостья у себя самой, которая не знает, желанна ли она. Какое отношение к собственному присутствию она может позволить себе, чтоб не раскаяться потом? Как будто во что-то она уже вступила и должна понять: здесь она, а не кто-то другой, кто мог бы затеять с ней тяжбу за свободное, опасное место над колёсами, где удобно разве что безногому. Должно быть, про неё забыли, либо природа промотала её на неё же саму, и она теперь должна себя лишиться, как неопубликованное интервью. Это не то что по телевизору, откуда слова так и хлещут кнутом, обесценивая сами себя. Последите, что осталось от Гудрун, не считая воспоминаний, это что-то написанное — кажется, имя и две даты на камне и крест, но вот где? Иногда павшему от несчастья выпадает счастье — ясно, что счастье у него выпало, — а иногда нет. Видите ли, если бы у меня был роман, так бы про меня и говорили. Но идём дальше, а то, под казнящими взглядами этой всезнайки, которая любит, чтоб её поправляли другие, в свете излучающих косметику глаз и губ, которые бросаются словами и их ошмётками, наша тихоня всё же расслышала шум в коридоре. Да, тут кто-то есть. Она хочет наконец пойти спросить про себя, потому что ведь ничего о себе не знает. Если страдаешь потерей памяти, лучше не ехать на отдых в горы, а то вместе с воспоминаниями можешь недосчитаться и приложенного к ним тела. Срываешься, но всё же стоишь наверху и ищешь себя, поскольку перед этим так низко пал. На сей раз это точно заблуждение; бледная Гудрун открывает дверь, и что же — тут ещё один больной, бесчувственный, специалист существования, который потерял казённую специальность, вовремя не нашёл и был вызван в суд!
Ну, кто ещё скажет, если не я: стоит фигура со смутными очертаниями, слегка подавшись вперёд, у коридорного окна, к которому в качестве аксессуара прилагается местный продукт — маленькая керамическая урна, уже успевшая треснуть. И эта фигура молодого человека, которая, должно быть, выгуливала здесь себя, тоже, похоже, дала трещину: она не шевелится. Стоит, как статуя, обходной лист которой ещё не проштампован. Никому не приятно застыть в такой позе, подавшись вперёд, совершенно голым. Молодой человек, кажется, не очень здоровый, поскольку ничего не может сдвинуть с места, по крайней мере ноги, да он тут вместо Арнольда Шварценеггера, чьё размещение здесь никто не может себе позволить. Мужчина демонстрирует себя в яркой, броской наготе; по своей упаковке, которой на нём нет, он обнаруживает, что мы хотели в ней обнаружить и оставить себе. 1Ълова его, кажется, бездумна. Кожа румяная, но краска нанесена не снаружи, она, в отличие от парфюмерной красоты, исходит изнутри. Я бы в это не поверила, но ведь и в небе горит огонь и нисходит на нас в виде солнца только потому, что небесное тело то и дело взрывается. Что-то связывает молодого человека по рукам и ногам в том месте, где показался его полунабухший половой орган, выглянув из-за занавеса волос — нет ли аплодисментов за выступление, а там лишь голый пол; эту штуку надо держать в руках, если хочешь выжать из краника немного тока. Этот мужчина свой контакт с большими чувствами явно взял у газового крана, в те времена, когда газ был ещё ядовитым и, разойдясь, мог смести сотни мелких кучек жизни, пока они не смылись сами. Шумное, но всё же немое это поколение, этот род, что чуть ли не по колено покачивается у молодого человека, эта игра природы и её свобода вновь и вновь подниматься на челов. леса, как будто его только что отвязали, этот зверь, который ещё не научился обращаться со своей свободой. В пыли этого никогда не проветриваемого коридора витает вонь, и на полу лежит чистейшее естество, которое мужчина непроизвольно произвёл в смерти, маленькие кучки тянутся по доскам до лестницы, дорожка из поноса, которую наложил этот прикованный (или приподнятый) к невесомости светильного газа. Должно быть, то был очень ядовитый газ, иначе откуда эта кожа цвета киновари? Что-то злое шипит из сопел, вены у члена раздулись от гнева, то, что восстало в них на дыбы, пришло в движение — кровь! — пополз незакреплённый груз, потом корабль жизни накренился, бесценный груз скользит назад, лишь несколько прозрачных капель выглядывают из-за края крайней плоти и постепенно подсыхают, оставляя блеск, торжественность, дар речи, брызжущий талант, который, правда, в последний момент иссяк и больше не мог фонтанировать. Как будто этот человек умастил свои пульсирующие артерии, чтобы быстрее съехать на пласты, где он теперь давно отложился, а потом этот приятный во всех отношениях и ко всем отношениям пригодный молодой человек сорвал с себя одежду, будучи уже мёртвым, о чём он ещё не догадывался. Самоубийство может быть весёлым, как ожидание спуска в стартовой кабинке, если заранее снять трагизм жизни. Как это делают крестьяне с введением квоты на производство молока: они снимают с себя всё, в знак того, что их раздели. На молодом покойнике налипло немного кала, который стекал по бедру; вынутый грунт теперь затвердел, но этот холмистый ландшафт (не худший кусочек Нижней Австрии!), этот выпуклый член, который завершает свой производственный цикл, мы все ждём, что он выразит себя, то есть начнёт выражаться, что-нибудь прошепелявит, что могло бы сделать честь его имени, сама жизнь, растущая на этом стебле, для собственного пропитания, если верить сочинениям, которые порой приходится чинить и латать словесной тканью, а у нас с нею скудно, мы всё состояние ума снесли в Сбербанк, чтобы впоследствии спустить его на вечерние сериалы, — что я хотела всем этим сказать? Не лейте воду, пожалейте! Итак, повсюду налипли и засохли эти человечьи экскременты, этот продукт смерти. Ну что, наш юный беспутный! Никаким путём больше не идущий, охотник, таскающий свои угодья на себе — местность, которая тем временем очнулась в росе и дымке. Деревья такие высокие! И среди всей этой вони и этой тучи мух сам этот прикованный мучительно хорош собою. Набегался, мёртвый, отравленный газом! Только представить себе, что можно взять этого мёртвого в руки и пройтись по нему пальцами, — такая прогулка, словно по утренней росе, бодрит! Глоток этого юного покойника теперь доступен и в диетическом исполнении, без сахара. Поскольку он уже не говорит, то мы уговорим его спокойно.
Между тем есть уже бытовой газ «лайт», многие бы были раздосадованы, если бы он появился раньше, в их время. Пришлось бы им подыскивать для смерти что-нибудь другое или использовать возможность без последствий дышать, дышать и ещё раз дышать. Здесь, у окна, — место для воспитания или воспоминания, окоченелый голый склонился над своим пенисом, который и сам бы хотел посмотреть — за окно, но он туда не достаёт и может только представлять более свободную барочную статую, которая вечно предаётся выглядыванию из окна вдаль. Статую воина, позади у которой десятки лет ударов долотом и зубилом и — обезжиренный продукт всех этих усилий: обнажённый юный мужчина, на скалистом массиве которого всё ещё полно налипшего кала, окуривающего своей вонью и его сознание, тут нам и большой стиль не понадобится, чтобы представить его. Он глядит вперёд невидящими, пустыми глазами в тёмных кругах, в метёный угол коридора, тогда как, всё отчётливее проявляясь, ещё мокрая фотография поднимает из ванночки волю женского тела, давая другой выход, чтобы даль осталась нетронутой, этот собственный путь, который мужчина хотел бы проторить, но иногда его не находит. Зато зовущее совсем рядом, ведь женщина для того и нужна, чтобы даль не совсем удалилась от мёртвого. Это принуждение! Гудрун отпрянула от столь неожиданно вылупившегося члена, который предлагает ей натуру — в знак того, что речь идёт о чём-то хорошем, вроде натуральной косметики или натурального питания, — или просто прогулку вдвоём, но одним, вот именно. Но эти грязные лепёшки на полу и на карминовых бёдрах! Жар, который поднимается от члена этого человека, пугает Гудрун её собственной бесчувственностью, она будто камнями побита, эта неловкая скалолазка, которая даже камешка на память по себе не оставила. При случае и мы можем стать очень вескими — если завладеем сном другого человека.