с утра навострилась в магазин – кончилось банное мыло. Большей прорухи в своей жизни Клавдия Еремеевна и не знала. Чего-чего, а порошков стиральных в картонных коробках и тяжёлых брусков серого проштампованного мыла в амбаре всегда было невпроворот.
– Это потому, что на тебе ни одне штаны в чистоте не держатся! То смолу с чурки соберёт, то сажей вымажется, а то в мазуту залезет! А баушка, мало что только отстиралась, опеть грей воду, готовь шайки! Вот он и вышел – расход, – рассудила Клавдия Еремеевна, совсем запамятовав: амбарное, «сэсээровское» мыло ещё из дедушкиного запаса, и ничего не было удивительного, что оно закончилось. – Поешь, чай попьёшь и можешь погулять по ограде. За ворота не ходи – снова лешак потащит на лёд… Ручьи Сергей Фёдырычу в ограду не пускай, я уж осипла с его бабчей ругаться… С дверьми аккуратно, не зажми средних конечностей, а то снова твоя мама проведёт мне головомойку…
– А мама должна приехать? Когда?!
– Прива-а-алит, не беспокойся! – фыркнула Клавдия Еремеевна. – Сра-азу забудешь баушку, всю её ласку-заботу. Форкнешь в город – только твой хвост и видать!
– У меня нет хвоста! – засмеялся мальчик, недоумевая, почему бабушка разговаривает с ним, как с маленьким.
Бабушка даже бровью не повела. Наоборот, внезапно омрачилась, погружённая в какую-то неизвестную мальчику тревогу.
– Да, гвоздей в розетку не суй, мало тебя тогда шандарахнуло – пол-избы пролетел, пока стенку не встретил… Всё, я исчезла.
Только бабушка отчалила, а мальчик, слупив изжаренную с салом глазунью, горбушкой подскрёб донце сковородки и стал думать, смыться ли на карусели или залезть, например, на крышу и заткнуть трубу фанерой, как у ворот побибикала машина с жёлтой коробочкой на крыше. Во дворе рванулся Лётчик и забрехал, понёс свою политику, но, толкнув речь, тут же угомонился и приветливо заскулил. Наверное, бабка забыла деньги и вернулась на попутке…
Но под окошками, закутанная в пёстрый платок, быстро прошла с тряпичным коконом под грудью небольшого росточка женщина в пуховой куртке цвета молочной пенки. Над свёртком, который она несла бережно, как воду в ладошке, поднимался лёгкий парок – всё-таки было хоть и весеннее, но сибирское утро. Следом, стараясь поспеть наперёд и открыть дверь в сенцы, кандыбала бабушка с болтавшейся у ноги пустой сумкой.
О, и без этого парящего чуткого дыхания, без пушистой варежки у бабушкиных заблестевших глаз обо всё догадался мальчик! Лязгнув кулачком в стекло, уже не томимый никакими печалями, отнявшими у него столько счастливых дней его детства, он сорвался с придвинутой к окну табуретки и побежал, не помня потом, как миновал прихожку и сенцы, бабочкой воспарив над избяным, над сенным порогами, радостно распахнув двери и руки…
Через день они уезжали. Бабушка отвернулась к окну и тихо плакала, и слёзы вперемешку с капельками из пузырька катились в её мокрый рот.
Шли по солнечной улице навстречу такси, проступаясь в раскисшем снегу и слушая птичью трескотню. Деревенские друзья мальчика ехали следом на велосипедах, прощаясь с ним звонками, чинно обруливая отражающие блеск спиц голубые лужи, и форсили своим умением перед его мамой, которая развязала платок и была красивой и свежей, будто берёза в палисаднике. Маленький Серёжка, начмокивая соску, спал на бабушкиных руках, как на двух перевёрнутых радугах, и ничего не видел и не слышал. И со всех стоявших в тени сараев, навесов, дровяников, куда только-только пришёл праздник, со всех крыш всё сорились, всё бежали, подпрыгивая на шляпках гвоздей, всё торопились прожечь снег целебные капли марта – последние у ранней весны, самые светлые, проморгавшиеся для счастья и любви в природе. Их теперь не замалчивали ни радость, ни горе, ни день, ни ночь.
17 января 2010 г.
Соболь на счастье
Соболя ловить иду,
Дорогого соболя,
Соболя, похожего на ветку,
Чёрную ветку кедра
Под синим звонким инеем
В морозную ясную ночь.
Из старых охотничьих журналов
Она, Россия, огромная. Не хватит пожарных крюков, чтобы выцарапать безвестные души с её горящего дна.
Ну, чернильная клякса на голубой ветке – разве это скребёт по сердцу?
Однако с памятной ночи, когда ему впервые был этот сон, Никита крепко усвоил: чёрный баргузин, красавец соболь, оборонит маму от беды.
* * *
Вернее, спасти маму должна была дорогая соболья шуба. Одна из тех, какие каждый год после зимы везут со всех сибирских деревень – сначала в районный заготпункт, потом в специальных опломбированных мешках на петербургский аукцион. Там шкуры соболей, лис, рысей, белок, горностаев и прочих пушных зверей раскладывают по длиннющим (может быть, на весь Петербург) торговым рядам и меняют на зелёные доллары. Тут варежку не разевай: мигом объегорят хитрые англичане и ушлые американцы, смекалистые японцы и расторопные китайцы. Да и другой иностранный люд шныряет, падкий на русские меха.
Бойко идёт купля!
На руке у нашего продавца то лиса вспыхнет золотом, то соболь осыплется нежными остинками, а то рысь взбугрится когтистой лапой.
Обратно купцы везут охотникам деньги. Много денег. Меньше, чем они заработали, ведь часть аукционного пая оседает в карманах нечистых на руку скупщиков, торгашей и другого базарного народишка. Но всё равно на одну душу при удачном раскладе выходит изрядно: на порох, муку, винишко, ребятишкам на книжки, бабе на сапоги… Особенно тому добытчику навар, кому пофартило на промысле – угодил в ловко поставленный капкан или был загнан чуткими лайками на дерево чудо-баргузин:
Баргузинский чёрный соболь
чем темнее, тем ценней.
Про него издавна говорят: чёрный как смоль; мех играет огнём, а грудка – топлёное молоко; фарт с проседью. А ему, Никите, должен был выпасть этот самый фарт, по всем статьям, непременно!..
Редкий дорогой соболь мерещился всюду: в палисаднике на берёзе, в поле на снегу, на бане с деревенскими котами… И было отчего разыграться воображению: мама Никиты, школьная учительница, попала в беду.
Вообще-то Антонина Сергеевна не была по образованию учительницей. О, где она только не помыкалась на своём веку!
Младшей воспитательницей в детском саду (Никиты ещё не было на свете). Потом детсад закрыли, крышу разобрали, полы выломали. И мама устроилась вахтёром в совхозную контору (из этих лет Никита запомнил совок с веником в тёмной подвальной комнате, где пахло сыростью и крысами, и директора Вахтанга Киреевича, целовавшего маме руку). Месяца два-три служила сторожем-истопником в медпункте (топили большую кирпичную печь, мама читала «Роман-газету», а Никита ел хлеб с колбасой). Одну осень не отдавала пьяным мужикам мешки