Владимир Георгиевич Шлезингер, который мало был известен в кино и не очень много играл в театре, был завкафедрой актерского мастерства Щукинского училища.
Когда он работал с нами на этюдах или на спектаклях, его чувство юмора и артистизм приводили нас в неистовство. Мы хохотали так, что болели скулы от смеха, начинались колики в животе.
«Владимир Георгиевич, да вы же… Вы же гений! — думала я. — Надо бы ему — какой-то подарок!.. А что и как ему можно подарить? Может быть, на праздник, а то подумает, что подлизываюсь».
И вот в один из вечеров, когда я бежала к метро вниз по Вахтанговскому переулку, передо мной возникло знакомое пальто.
Дело в том, что наши студенты до мелочей знали верхнюю одежду преподавателей. Она висела в первых рядах в открытой гардеробной, справа от входной двери. И мы, опаздывая на занятия, первым делом оглядывали гардеробную — пришел или нет тот или иной преподаватель.
Так вот, передо мной двигалось пальто Шлезингера, но фигура была не его. Я чуть-чуть прибавила темп и, поравнявшись, повернула голову.
Господи, да это же Шлеза — так мы его звали между собой. Только расстроенный, озабоченный и непривычно сгорбленный. Поэтому-то я его и не сразу узнала. И я решила — это было спонтанное решение — поднять ему настроение.
— Владимир Георгиевич! — окликнула я.
— Да. Что тебе? — Он не понял, откуда я взялась и почему его остановила. — Что ты хочешь сказать?
А я в этот момент стою и — как с Голдой Меир — не знаю, что хочу сказать, почему окликнула. Больше всего мне хотелось его спросить: «Почему вы такой печальный?» Но вдруг он сочтет это вторжением в личную жизнь, фамильярностью? Мы же никогда не беседовали после занятий.
Но все же желание как-то поднять ему настроение было очень сильным. А как? Рассказать анекдот я не могла, они у меня все вылетели из головы, да и глупо. Что-то смешное из студенческой жизни? Тоже глупо. И тогда я ему выдала коронное:
В Ленинград мы ездили на спектакли и на пробы по студенческому билету — за полцены
«Ленфильм». Пробы у режиссера Ильи Авербаха
— Владимир Георгиевич, — начала я проникновенно, — а вот вам студентки театрального института часто объясняются в любви?
Я это сказала потому, что понимала: надо же как-то мотивировать свой поступок. Рассмешить его не могу. Попросить объяснить что-нибудь из того, что было на репетиции? Тоже не весело. «Лучше скажу-ка я ему, что я его люблю», — мгновенно решила я.
И еще раз, с большим чувством, повторила вопрос:
— Владимир Георгиевич, а вам студентки Театрального института имени Щукина часто объясняются в любви? — И посмотрела на него одним из светлейших своих взглядов.
— Ты что имеешь в виду? — переспросил он, пока еще не понимая и не вникая.
И я, чтобы доказать ему всю серьезность признания, что имею в виду как раз то самое, самое важное и самое серьезное… ведь в этот момент я его любила до бесконечности, я ему сказала:
— Владимир Георгиевич, если бы вы… если бы вы знали, как я вас люблю!
На что он мне резонно заметил:
— Но ты и должна меня любить. Ты моя студентка. Меня все студенты любят. Вон меня как Вологдин любит, да и Ярмольник, я не сомневаюсь, что он меня тоже любит!
И он, смешно закатив глаза и приложив руку к сердцу, уже начал было что-то показывать, как его любят студенты. Например, студент Ярмольник.
— Нет, — почти закричала я.
Я отказывалась принимать несерьезность оценки моего признания. И от того, что я настаивала на серьезности, а он не верил мне, от того, что я боялась, что это будет выглядеть наигранно, и он, мой педагог, завкафедрой актерского мастерства, уличит меня в фальши, — от всего этого страха у меня на глаза навернулись слезы.
— Владимир Георгиевич, — с горьким упреком сказала я. — Я вас совсем не так, не так, как Ярмольник! Как вы можете сравнивать?! — Обида прорывалась с каждым словом.
И слезы! Слезы величиной с фалангу пальца, крупности неимоверной, покатились по моим щекам.
В носу защипало не только от слез. Предательски подмокшая тушь «Ленинград» за двенадцать копеек уже «подъедала» глаза. Я знала наперед, что за несколько секунд у меня распухнут губы, нос, все будет страшным и некрасивым. И от боязни, что он увидит меня уродиной, я уткнулась ему в грудь и стала сильно к себе прижимать.
Ворсинки его пальто попали мне в нос, стало трудно дышать, а шерстяные борта становились все влажнее и влажнее, как от ливня.
— Ты что, плачешь? А ну-ка покажи мне свое лицо. — Он попытался взглянуть мне в глаза.
Но не тут-то было. Я вцепилась руками в его воротник со всей молодой силой. А он говорит:
— Ты что,