Я жду.
Тьма еще гуще, площадь еще чернее, башни выше, тишина глубже.
Я иду. Снова поют куранты.
Я побрел к Боровичьим воротам. На Воздвиженке Генрих. Он в синей поддевке и в картузе. Неподвижно стоит на мосту. У него в руках бомба.
– Генрих.
– Жорж, это вы?
– Генрих, проехал… Генерал-губернатор проехал. Мимо вас.
– Мимо меня?.
Он побледнел. Лихорадочно блестят расширенные зрачки.
– Мимо меня?..
– Где вы были? Да, где вы были?
– Где?. Я был здесь… У ворот.
– И не видели?
– Нет…
Над ним тусклый рожок фонаря. Ровно мигает пламя.
– Жорж.
– Ну?
– Я не могу… уроню… Возьмите… бомбу… скорее…
Я почти вырываю у него снаряд. Так мы стоим под газовым фонарем и смотрим друг другу в глаза. Оба молчим. В третий раз бьют на башне часы.
– До завтра.
Он в отчаянии машет рукой.
– До завтра.
Я ушел к себе в номер. В коридоре шум, пьяные голоса. Чахнет сирень. Я машинально рву увядшие листья. Я опять ищу цветочное счастье. А губы шепчут сами собою:
«Лучше мертвому льву, чем псу живому»
17 июля
Генрих, взволнованный, говорит:
– Я сначала стоял у самых ворот… Минут десять стоял… Потом вижу: городовой заметил. Я пошел по Воздвиженке… Вернулся. Постоял.
Генерал-губернатора нет… Снова пошел… Вот тут он, наверное, и проехал…
Он закрывает руками лицо:
– Какой позор… Какой стыд… Он не спал всю ночь напролет. Под глазами у него синяя тень и на щеках багровые пятна.
– Жорж, ведь вы верите мне?
– Верю. Пауза. Я говорю:
– Слушайте, Генрих, зачем вы идете в террор? Я бы на вашем месте работал в мирной работе.
– Я не могу.
– Почему?
– Ах, почему?. Нужен террор или нет? Ведь нужен… Вы знаете: нужен.
– Ну так что ж, что нужен?
– Так не могу же я не идти. Какое право имею я не идти? Ведь нельзя же звать на террор, говорить о нем, желать его и самому не делать. Ведь нельзя же… Нельзя?
– Почему нельзя?
– Ax, почему?.. Ну, я не знаю, может быть другие и могут… Я не могу…
Он опять закрыл руками лицо, опять шепчет, будто во сне:
– Боже мой, Боже мой… Пауза.
– Жорж, скажите же прямо, верите вы мне или нет?
– Я сказал: я вам верю.
– И дадите мне еще раз снаряд?
Я молчу.
Он медленно говорит:
– Нет, вы дадите…
Я молчу.
– Ну тогда… Тогда…
В его голосе страх. Я говорю:
– Успокойтесь, Генрих, вы получите ваш снаряд.
И он шепчет:
– Спасибо.
Дома я спрашиваю себя: зачем он в терроре? И чья в этом вина? Не моя ли?
18 июля
Эрна жалуется. Она говорит:
– Когда же это все кончится, Жорж? Когда?..
– Что кончится, Эрна?
– Я не могу жить убийством. Я не могу… Надо кончить. Да, поскорее кончить…
Мы сидим вчетвером в кабинете, в грязном трактире. Мутные зеркала изрезаны именами, у окна расстроенное пианино. За тонкой перегородкой кто-то играет «матчиш».
Жарко, но Эрна кутается в платок. Федор пьет пиво. Ваня положил бледные руки на стол и на руки голову. Все молчат. Наконец Федор сплевывает на пол и говорит:
– Поспешишь – людей насмешишь… Вишь, дьявол-Генрих: из-за него теперь остановка. Ваня подымает глаза:
– Федор, не стыдно тебе? Зачем?.. Не виноват Генрих ни в чем. Мы все виноваты.
– Ну уж и все… А по мне, – назвался груздем, полезай в кузов…
Пауза. Эрна шепотом говорит:
– Ах, Господи… Да не все ли равно, кто прав и кто виноват…
Главное кончить скорее… Я не могу. Не могу.
Ваня нежно целует ей руку.
– Эрна, милая, вам тяжело… А Генриху? А ему?.
За стеной не умолкает «матчиш». Пьяный голос поет куплеты.
Ах, Ваня, что Генрих? Я жить не могу…
И Эрна плачет навзрыд.
Федор нахмурился. Ваня умолк. А мне странно: к чему отчаяние и зачем утешение?
20 июля
Я лежу с закрытыми глазами. В растворенное окно шумит улица, тяжело вздыхает каменный город. В полусне мне чудится: Эрна готовит снаряды.
Вот она заперла двери на ключ, глухо щелкнул замок. Она медленно подходит к столу, медленно зажигает огонь. На чугунной доске светло-серая пыль: гремучая ртуть. Тонкие, синие язычки – змеиные жала – лижут железо.
Сушится взрывчатый порошок. Треща поблескивают крупинки. По стеклу ходит свинцовый грузик. Этот грузик разобьет стеклянную трубку. Тогда будет взрыв.
Один мой товарищ уже погиб на такой работе. В комнате нашли его труп, клочки его трупа: разбрызганный мозг, окровавленную грудь, разорванные ноги и руки. Навалили все это на телегу и повезли в участок. Эрна рискует тем же.
Ну, а если ее в самом деле взорвет? Если вместо льняных волос и голубых удивленных глаз, будет красное мясо?. Тогда Ваня приготовит снаряды. Он тоже химик. Он сумеет исполнить эту работу.
Я открываю глаза. Солнечный летний луч пробился сквозь занавеску, блестит на полу. Я забываюсь опять. И опять те же мысли. Почему Генрих не бросил бомбы? Да, почему?.. Генрих – не трус. Но ошибка хуже, чем страх.
Или это случайность? Его величество случай?
Все равно. Все – все равно. Пусть моя вина в том, что Генрих в терроре. Пусть его вина в том, что генерал-губернатор жив. Пусть Эрну взорвет. Пусть повесят Ваню и Федора. Генерал-губернатор все-таки будет убит. Я так хочу. Я встаю. Внизу на площади, под окном, копошатся люди – черные муравьи. Каждый занят своей заботой, мелкой злобой дня. Я презираю их. И не прав ли, в сущности, Федор: «Бомбой бы их всех, безусловно».
21 июля
Я был сегодня случайно около дома Елены. Тяжелый и грязный, он угрюмо смотрит на площадь. Я по привычке ищу скамью на бульваре. По привычке считаю время. По привычке шепчу: я ее встречу сегодня.
Когда я думаю о ней, мне почему-то вспоминается странный южный цветок.
Растение тропиков, палящего солнца и выжженных скал. Я вижу твердый лист кактуса, лапчатые зигзаги его стеблей. Посреди заостренных игл багрово-красный махровый цвет. Будто капля горячей крови брызнула и, как пурпур, застыла. Я видел этот цветок на юге, в странном и пышном саду, между пальм и апельсиновых рощ. Я гладил его листы, я рвал себе руки об иглы, я лицом прижимался к нему, я вдыхал пряный и острый, опьяняющий аромат.
Сверкало море, сияло в зените солнце, свершалось тайное колдовство. Красный цветок околдовал меня и измучил.
Но я не хочу Елены теперь. Я не хочу думать о ней. Я не хочу помнить ее. Я весь в моей мести. И уже не спрашиваю себя: стоит ли мстить?
22 июля
Генерал-губернатор ездит два раза в неделю, от 3-х до 5-ти, к себе в канцелярию, в свой дом на Тверской. Он ездит разными путями и в разные дни.
Мы проследим его выезд и через день или два займем все дороги. Ваня будет ждать его на Тверской, в Столешниковом переулке – Федор. Генрих в резерве: он станет в дальних улицах, сзади дворца. На этот раз нас едва ли ждет неудача.
Что бы я делал, если бы не был в терроре? Я не знаю. Не умею дать на это ответ. Но твердо знаю одно: не хочу мирной жизни.
Курильщики опия видят блаженные сны, светлые кущи рая. Я не курю опия и не вижу блаженных снов. Но что моя жизнь без террора? Что моя жизнь без борьбы, без радостного сознания, что мирские законы не для меня? И еще я могу сказать: «Пусти серп твой и пожни, потому что пришло время жатвы».
Время жатвы тех, кто не с нами.
25 июля
Я говорю Федору:
– Ты, Федор, займешь Столешников переулок, от площади до Петровки.
Генерал-губернатор должно быть поедет на Ваню, но и ты будь готов. И помни: я уверен в тебе.
Он давно снял драгунскую форму и ходит теперь в фуражке министерства юстиции. Он гладко выбрит и его черные усы закручены вверх.
– Ну, Жорж, будет им на орехи.
– Ты думаешь?
– Верно. Теперь не уйдет.
Мы в далеком конце Москвы, в Нескучном саду. В густой зелени лип затаился белый дворец. Здесь недавно жил генерал-губернатор.
Федор задумчиво говорит:
– В каких хоромах, мерзавцы, живут. Сладко спят, сладко едят… Баре проклятые… Ну да ладно: гляди, – служи панихиду.
– Федор…
– Чего?
– Если будут судить, не забудь взять защитника.
– Защитника?
– Да.
– То есть это адвоката какого?
– Ну да, адвоката.
– Адвоката не надо… Не люблю я их, адвокатов этих…
Да и суда вовсе не будет… Ты думаешь, что? Не нужно мне этих судов…
Последняя пуля в лоб, вот и готово дело.
И я по голосу знаю, да, действительно: последняя пуля в лоб.
27 июля
Я иногда думаю о Ване, об его любви, об его исполненных верой словах. Я не верю в эти слова. Для меня они не хлеб насущный и даже не камень. Я не могу понять, как можно верить в любовь, любить Бога, жить по любви. И если бы не Ваня говорил эти слова, я бы смеялся. Но я не смеюсь. Ваня может сказать про себя:
Духовной жаждою томим,В пустыне мрачной я влачился,И шестикрылый серафимНа перепутьи мне явился…
И еще:
И он мне грудь рассек мечом,И сердце трепетное вынул,И угль, пылающий огнем,Во грудь отверстую водвинул.
Ваня умрет. Его не будет. С ним погаснет и «угль, пылающий огнем». А я спрашиваю себя: в чем же разница между ним и, например, Федором? Оба убьют.