Мне порою думается, что Запад сошел с ума.
Нас приучают восхищаться цинизмом, насилием, вседозволенностью. С юных лет наши дети знакомятся по телевидению с пропагандой секса, а то почти откровенной порнографией.
Трудно поверить, но на школьной скамье частенько сидят подростки-наркоманы. Да, много у нас в быту есть такого, о чем вы не знаете …»
Мастер вздохнул.
Встал, подошел к окну и задернул штору.
— «Киднап».
Это жуткое слово пришло к нам в Италию из Америки.
Точнее, из США.
Кстати, как и многое другое… Но киднап — похищение детей — ворвалось в мою жизнь как смерч.
Не так давно у меня пытались украсть мою дочку Джулию и сынишку Милето.
Для выкупа. Прямо здесь, у самого дома. Они собирались ехать в школу.
Было светлое утро…
Манцу поднял могучую руку и провел по изрезанной морщинами щеке. Опустил глаза.
«Запад сошел с ума».
И хотя со дня нашей встречи прошло уже больше десяти лет, его голос до сих пор звучит, как струна.
Ужасно, что сила этого афоризма ничуть не ослабела.
Наоборот…
Я не знаю, что сказал бы сегодня Манцу.
Но думаю, что тревоги ваятеля, певца Красоты, Жизни, Человека усугубились.
Тогда еще не стоял так остро и зловеще вопрос об атомной войне…
Долго, долго мы бродили с художником по его музею, который он назвал «Собрание друзей Манцу».
Это был незабываемый мир пластики и тишины. Дивные изображения любимых Джулии и Милето. Красавицы Инги…
Портреты, скульптурные группы…
Суровые кардиналы.
Своеобразный язык скульптур Манцу неподражаем.
Он сочетает великолепное чувство реальной формы с какими-то присущими лишь ему терпкими акцентами, придающими его творениям особое очарование.
Манцу подошел к изображению еще совсем малышки Джулии, сидящей на стуле. Погладил ее по щеке и как-то лукаво сверкнул глазами. Я понял, как никогда, слова Гоголя:
«Едва есть ли высшее из наслаждений, как наслаждение творить…»
Смеркалось, когда мы вышли из музея.
Солнце скрылось за зубчатую стену черных кипарисов и пиний. На кристально прозрачном небе загорелась первая звезда.
Джакомо Манцу провожал нас. У самых ворот вдруг остановился. Показал на большую клумбу:
«Вот здесь я чуть не потерял моих детишек».
Мне вдруг показалось, что вечерняя звезда, сверкнув, упала на морщинистую щеку Манцу и покатилась в траву…
… и снова шоссе. Запах бензиновой гари. Пестрая суета машин и реклам. Обычные будни обычного вечера весны семидесятых годов XX века.
Побережье.
Отсветы заката. Пустое сияющее пространство. Беззвучно бегут волны. Одна за одной. Неустанно. Как тысячи лет тому назад. Как будут накатывать на берег еще миллионы раз.
По этому пляжу, возможно, бродил Сандро Боттичелли.
Прошу моего друга остановиться.
Немолчный шепот прибоя. Влажный песок. Раковины, раковины.
Я поднял розовую ракушку, почти такую же, как та, из которой вышла Венера Боттичелли.
Прошло пять столетий.
Сколько изменилось в мире!
Но как животрепещущи темы света и тьмы, добра и зла, которые волновали Сандро Боттичелли. И терзают душу Джакомо Манцу.
Только, пожалуй, ныне эти проблемы стали планетарней. Они немедля требуют ответа.
Решения.
Ведь сама Земля, род человеческий находятся под угрозой нового апокалипсиса.
Все ярче и трепетнее мерцали звезды на медленно угасавшем небосводе. И в бесшумном говоре морских волн мне почудилось, что я слышу голос старого философа:
«Звездное небо надо мною, нравственный закон во мне».
… И снова, и снова память возвращает меня во Флоренцию.
Нет, не в могучий Рим с его древними руинами и местами былой славы триумфаторов. Не в роскошную Венецию, царицу Италии, где разум теряется от великолепия сверкающего неба, моря, переполненности этой чаши красоты…
Вновь сердце слышит светлый перезвон колоколов славной Флоренции. И опять перед глазами пьяцца Синьории — главная площадь Тосканы…
Воркуют голуби. Топчутся туристы. Высоко в небосвод взлетела башня палаццо Веккио.
Мраморный Давид задумчиво взирает со своей высоты на будничную, такую привычную суету. Цокают по брусчатке копыта. Люди ходят по площади. Слышен разноязычный говор.
Я не раз замечал на лицах людей, посетивших Флоренцию, печать счастливой растерянности.
Думается, что это знак редкой духовной радости. Результат прикосновения к чуду — доброму, доступному, не пугающему. Волшебство действия материализованной гармонии красоты. Ведь маленькая Флоренция — поистине «город для людей» …
Бренькают гитары в руках длинноволосых юношей, смеются девушки. Разноплеменная молодежь уютно расположилась на ступенях собора Санта Марии дель Фьоре. Рядом, как нарушение законов земного притяжения, — стрела Кампаниллы Джотто, нацеленная в небосвод. Напротив — Баптистерий с его бесценными вратами.
Все, все, как во сне. Оживают страницы монографий, альбомов, книг, виденных еще в детстве.
И чем больше бродишь по анфиладам Уффици, чем больше времени проводишь в Капелле Медичи или Академии, тем все объемнее и осязаемее становятся образы титанов Возрождения.
Сандро Боттичелли, Леонардо да Винчи, Микеланджело Буонарроти, Рафаэль Санти, Тициан Вечеллио…
Томас Манн сказал: «Талант — есть способность обрести собственную судьбу».
Это мудрая правда.
Но никогда и нигде в мире не было такой загадочной атмосферы для расцвета дарований, как в Италии той поры. Тогда как из рога изобилия, казалось, сама Земля дарила роду человеческому одного гения за другим.
В такой колдовской расточительности была своя логика. Каждый последующий мастер как бы взбирался на следующую высоту, иногда даже по плечам коллеги. Причем процесс сей был естественен.
Страсти, бушевавшие в мире искусства, были благотворны. Ибо честолюбие не становилось злом. Все усилия художников были устремлены к обретению совершенства.
Когда Донато Браманте глубокой римской ночью разбудил молодого Рафаэля Санти и в мерцающем свете факела указал ему путь в Сикстинскую капеллу, то он совершал, может быть, не самый этичный поступок к своей биографии. Ибо Микеланджело, работавший над фресками плафона, покинул столицу Италии, убоявшись бешеного гнева грозного папы Юлия.
Буонарроти ключ от Сикстинской капеллы увез с собою.
Так рассказал Джорджо Вазари.
Микеланджело не знал, что дубликат заветного ключа был также у архитектора Донато Браманте, покровителя и друга Рафаэля…
Ночь. Потрескивает факел. Нелепые тени бродят по стенам капеллы. Сыро. Где-то звенит капель. И снова устанавливается молчание огромного пространства.
О, как жутко скрипят ступени лесов.
Рафаэль чувствует, как, словно зверек, бьется сердце.
Потолок все ближе.
И вот в трепетном сиянии светильника вдруг перед глазами возникли грандиозные детали росписей плафона.
Фрески Сикстинской капеллы.
Остановленное на века движение могучих тел …
Целый мир гигантов предстал перед смущенным взором ночных посетителей.
Сивиллы и пророки. Адам и Ева. Сам бог протянул свою длань, чтобы создать Человека.
Невыразимо, непереносимо было видеть эту движущуюся застылость. Вот-вот, казалось, персонажи фресок порвут путы плоскости и станут живыми. Грозными в своей небывалой объемности.
Рафаэль схватил за плечо Браманте.
«Пойдем», — прошептал он.
… О, великие образы минувшего! Как непостижимо достойны вы, даже не в лучшие мгновенья. Как Время неотразимо определяет масштаб содеянного.
Ведь в эти ночные миги Рафаэль познал столько и запомнил так ярко меру дарования Буонарроти, что последующая его судьба будто была озарена этой ночью.
И он творил. И пусть кому-то этот поступок гения покажется опрометчивым, но Рафаэль создал нечто такое, что оправдывает все.
«В истории нет корзинки для мусора», — сказал Виктор Гюго.
И поэтому реален лишь мир, созданный из света и мрака, добра и зла, радости и горя, полный свершений, контрастов, конфликтов.
Нет. Не лакированные, подрумяненные, сахарные облики великих мастеров предстают перед нами в многовековой истории искусств.
Личности …
Из плоти и крови. До краев переполненные сдерживаемой радостью и гневом. Желанием постичь высоты.
Вечно недовольные содеянным. Терзаемые сомнениями. Ликующие и страждущие.
Вот они, творцы шедевров. Дети своих эпох.
Красота… Сколько исписано папируса, пергамента, бумаги, дабы определить столь, казалось, ясное и необходимое, как воздух, явление. Однако это вовсе не просто. Одно непреложно. Красота не константа. Не нечто навеки застывшее. Потому и измерить ее невозможно. Нет еще даже в наш век научно-технической революции такого электронного, либо лазерного, либо иного прибора, чтобы высчитать вселенское, неохватное влияние прекрасного. Как ныне говорят — ауру. Хотя красота вещественна, видима. Но она еще будто растворена в воздухе эпохи, заключена в бытии человека, в самом неумолимом беге времени, в природе!