Убывающий градоначальник хотел спокойно посидеть и грустно поразмыслить над изменчивостью, подлой вертлявостью фортуны, однако его постоянно отвлекали.
— А что, Радегаст Славенович, — закричал господин внушительной комплекции, в расстегнутой до пупа рубашке, с наглой ухмылкой на лоснившихся от жирной снеди губах, — верным ли было твое гадание? Ой, Радегаст Славенович, миленький! Я же за свое будущее беспокоюсь, дорогой князе! Точно ли прилетала к тебе птичка Гамаюн поведать об моей участи?
Этот развязный и неугомонный белобрысый субъект с веснущатой рожей и квадратным затылком широкими скачками пересекал залу из угла в угол, катая на могучих плечах хохочущую ядренную бабенку.
— Что ты такое, чтобы ради тебя прилетала птица Гамаюн? — с презрением вымолвил мэр.
Белобрысый не унимался:
— А кружки деревянные вверх бросал для полноценного прояснения вопроса? Куда языки пламени от пророческого ветра гнутся, смотрел ли, за указующим течением воды следил? Золото в ту воду лил?
Шкодливая бабенка сидела на его плечах, задрав для удобства юбку, и сжимала толстыми голыми ляжками его шею.
— Да ничего он этого не делал! — гнусаво завопила она. — Пальцем о палец не ударил! Все вранье! Как же, станет он тебе золото в воду лить! Он его по карманам своим рассовывал, истинно вам говорю! Обкрадывал нас, доверчивых и неискушенных, а вон сидит беднота! — Бабенка указала на парочку доходяг, глаза которых от неуемной жалобности разлились чересчур широко, заняв у каждого добрую половину бледного изможденного лица. — Много они нажили, слагая оды в честь нашего драгоценного начальника?
— Нет, мы насчет жирования претензий не имеем, отвели душу, — как бы в слабоумии заметил один из этих придворных поэтов. — А что скудны обликом и неказисты, так мы ж из болота и нынче туда возвращаемся, в истинную свою ипостась. Мы по части испарений, и золото нам без надобности, хоть с головы до ног нас им залей, так что на предмет правления достохвального Радегаста Славеновича…
— Ты еще учить меня будешь, урод! — осерчала бабенка, продолжая кататься по зале на плечах своего моторного дружка. — Говорю тебе: вранье все!
— Как есть вранье, — подтвердили доходяги. По их плоским физиономиям разлилось сияние новой веры, и, вскочив на ноги, они принялись подобострастно кланяться всем углам, где мелькала баба.
— Живем, ребята! — крикнула она. — Город был, есть и останется нашим!
И все заговорили наперебой, не оставаясь в стороне от торжества правды, подали голос за продолжение удачно наладившейся у них в Беловодске жизни и за исключение Радегаста Славеновича из списка тех, кому можно доверять. Старику Баюнкову, который осунулся и заметно сдал на тяжкой канцелярской службе, протекавшей в отнюдь не благоустроенном подвале, велели не мешкать с оформлением документа, гласящего, что мэр снят с довольствия. Шум поднялся невообразимый. Одна молодая особа, давно уже клевавшая носом, проснулась в некотором ужасе, сгоряча решив, что началось обещанное светопреставление, выскочила из-за стола, подбежала к стене и пустилась с завидной ловкостью покорять ее. Она карабкалась, используя рисунок обоев как складки и выступы, естественные для горных пород, благополучно миновала абстрактные пейзажики в золоченных рамах, добралась до лепного потолка и, дрожа от страха всем телом, зависла на нем подобно летучей мыши. Дочь пресловутого Ирода, чье отцовство в данном случае вызывало у здравомыслящих исследователей седой старины большие сомнения, она привыкла проживать в сумрачных подземельях, вечно испытывать голод, быть уродливой и злой и даже не иметь рук. При таком житейском опыте и навыках явиться вдруг в Беловодск довольно приятной и добродушной на вид девчушкой, поселиться в светлых хоромах, где все располагало к ленивому сытому существованию, и заиметь руки стоило ей в свое время суровой душевной борьбы, что не мудрено, поскольку смахивало на беспримерную измену ее истинному предназначению. Понятно и то, почему пророчество Радегаста Славеновича напугало ее до крайности: она не без оснований ожидала при возвращении в родное подземелье изрядной взбучки от сестер и подруг, которые по темному своему невежеству и жестокой зависти считали ее выскочкой.
Некто Любим, первый заводчик всяких непристойных забав и произвола в амурных делах, скорчил на своей кошачьей физиономии игривую гримаску и, с комическим драматизмом простирая к трепетно повисшей в воздухе малютке руки, заблажил:
— Лихоманка сердца моего, славная трясучка и знобуха, Глядея ненаглядная, глаз не смыкаю, аппетит и сон потерял, покоя не ведаю — вот что симпатия к тебе со мной сделала! Добруха безымянная, что ж ты, лихачка, с моими нежными потрохами вытворяешь? Куда и пошто забралась, летучка? Спустись, Гнетея, не мучь утробу мою, подари ей долгожданное наслаждение! Лихорадничаю наяву, зову тебя неуступчивым своим заклинанием, права имею на твою кусучую ласку!
Та, к которой он обращал эту пылкую и вызывавшую общий смех речь, как будто заслушалась своим наивным сердцем и была не прочь спуститься к котообразному вралю. Но она стала уже каким-то отвратительным тощим созданьицем величиной с телефонную трубку, с черными и прозрачными, как у стрекозы, крылышками и могла больше не цепляться за потолок, а просто висеть под ним, чуточку расправив орудия своей пернатости. Осознав это, Любим с переходящим в завывание мяуканьем бросился наутек, однако не проделал и двух шагов, как вдруг, распластавшись на полу, обернулся полным котом, шевелившим от недоумения и, может быть, обиды фантастически большими ушами. Лихорадка молниеносно спикировала ему на загривок, ее призрачное, словно нарисованное личико зажглось сладострастным нетерпением, и, поднося к мягкой, густой шерсти кота узкую щель рта, она обнажила в ядовитой ухмылке острые зубки. Пушистый затейник встал на задние лапы, а передними попытался сбить ее, яростно вертя головой, но лишь бесполезно цеплялся за уши и в судороге неприятия той концовки, которую неожиданно получил устроенный им роман, без всякого смысла теребил их. Затем он, повизгивая от боли и возмущения, устремился к двери.
— Такую делаю тебе острастку, — возвестил напрочь угоревший в винных парах господин, приближаясь к неподвижно сидевшему в кресле Волховитову и выгибая колесом средний палец на большом в намерении выдать лбу начальника оглушительную щелкушку. Но тут же в панике отступил, так и оставшись, впрочем, с выставленной для физического воздействия рукой, тогда как вместо носа у него внезапно вырос поросячий пятачок, а ноги преобразовались в копыта наподобие козлиных. Его помятая и заблеванная одежда испарилась, как не бывало, и, почесывая когтями не занятой в прежнем, еще человечьем упражнении лапы мохнатую грудь да потрясая рожками, он с тоскливым воем поскакал в том же направлении, где скрылся неудачливый ухажер обитательницы подземелья.
И тогда все, кроме Волхва, подались к выходу, не имея уже ничего общего с людьми, и многие в страхе выблевывали на ходу только что принятую пищу и выпускали газы, опорожняли желудки, слегка отводя в сторону или приподымая хвосты. Белобрысый гигант и бабенка, катавшаяся на его плечах, поменялись, между прочим, местами, разумеется с сопутствующей переменой и внешности, и теперь какой-то гнусный коротышка с редко торчащими волосками и бесчисленными бородавками на зеленоватого оттенка теле злобно щерился и пронзительно свистел, сидя верхом на смехотворно суетной образине, которая была не иначе как курицей запредельного мира и неслась точно оглашенная, исторгая из глотки режущее слух кудахтанье. Но по контрасту с другими картина этих метаморфоз была далеко не самой неприглядной, с некоторыми из прочих недавних штатных единиц мэрии обстояло еще похлеще и доходило даже до абсолютных несуразиц с точки зрения здравого смысла. Эти существа словно позабыли, как принято себя вести в их мире, можно было подумать, что за короткий срок пребывания в чужой шкуре они утратили все естественные для них привычки и повадки, а потому бесновались в какой-то абсурдной растерянности, и выходило так, что многие на перегоне к двери кружились сумасшедшей метелью, с клацаньем зубов ловя собственный хвост. Радегаст Славенович равнодушно, без всякого сожаления проводил взглядом шумную компанию своих выбывающих из игры сподвижников.
Он посидел, подождал, убедился, что с ним явных изменений не происходит, а тогда встал и вышел из парадной залы, где ему больше делать было нечего. Но теперь, когда он лишился команды (или должен был объявить таковой свору бесов, что было заведомо невозможно), точно также не оставалось у него никаких дел ни в мэрии, ни в самом городе Беловодске. Пробил час уходить, а куда и зачем, Радегаст Славенович не знал; понимал только, что уйти лучше незаметно. Он все еще ожидал, что перемена участи настигнет его здесь, на месте, может быть, в роде некоего наказания или даже поучительного примера для всех потенциальных захватчиков власти. И если бы он знал наверняка, что это действительно так, а его попытки скрыться незамеченным позорны, он тотчас же отказался бы от мысли о бегстве, но поскольку такого знания у него не было, Радегаст Славенович хладнокровно готовился к уходу, не забивая себе голову догадками о каких-либо более героических и назидательных вариантах конца. В своем кабинете он достал из шкафа соломенную шляпу и надел ее, надвинув низко на глаза, чтобы его лицо, и без того не самое запоминающееся в городе, вовсе потеряло всякую приметность. Радегаст Славенович замаскировался.