…Он так и задремал, положив голову на руки, охватившие рулевое колесо. Ни одна машина не прошла мимо. И он мог время от времени выключать свет, пока не слышен был гул двигателя по ту сторону перевала. Но он не стал этого делать. Стоило только однажды выключить, как тотчас вернулось это необъяснимое чувство потерпевшего крушение или скорее — ощущение несчастья. Кулик не хотел этого. Собственно, он был доволен тем, что выдержал свалившееся ему на голову неожиданное, непредвиденное испытание. Он даже был весел и представлял себе, как будет рассказывать потом ребятам обо всем.
* * *
Бывает так: мелькнет в газете ли, в разговоре фамилия человека, которого ты когда-то видел, встречал, может быть, при случайных даже обстоятельствах, и зацепится в памяти, и начинаешь вспоминать и думать о нем. Нечто подобное испытал генерал Волков, прочитав утром в газете заявление заокеанского генерала по поводу военных ассигнований на предстоящий бюджетный год. Привлекло внимание Волкова не столько требование значительно увеличить ассигнования на военные цели — это обычное, дежурное выступление при рассмотрении очередного бюджета, отразившее интересы военно-промышленного комплекса, — привлекло его что-то очень уж далекое, личное, связанное с этим не так уж редко встречающимся в прессе именем.
И он вспомнил. Было это в последние недели Великой Отечественной войны.
Дивизия Волкова глушила тогда укрепления восстановленной взамен погибшей в сталинградском котле немецкой армии. В эти последние дни войны как-то притупилась выработанная за горькие годы войны осторожность. А может быть, наше подавляющее превосходство в воздухе над противником в том виновато, но Илы ходили на штурмовку иногда без сопровождения истребителей.
Гитлеровцы яростно огрызались, их «тигры» и «пантеры» контратаковали, а с высоты двух с половиной тысяч метров уже, казалось, можно было увидеть в дымке над полями внешний оборонительный обвод Берлина. И штурмовики падали к окопам, к дзотам, к башням зарытых в землю вражеских танков с яростью сорок первого года, освещенного удалью и верой в бессмертие сорок пятого. Словно теперь их не могли, не имели права убить.
Волков в тот день сам повел на штурмовку один из своих полков. Задание было серьезным — из штаба фронта с нарочным сообщили, что неподалеку от первой линии немецкой обороны обосновался штаб группировки противника. Офицер для связи — молоденький, запыленный, отчего казался еще более военным, — привез и аэрофотоснимки. Уже расшифрованные, с пометками начальника разведки. И на словах сказал, сняв фуражку и отряхивая верх ее узкой мальчишеской ладонью:
— Гиммлер там. Этому терять нечего. Его бы поберечь для международного суда, но дорого обходится его присутствие атакующему эшелону наших войск.
Он так и сказал, именно эти слова. Словно всю жизнь только то и делал, что присутствовал при разработке стратегических планов войны или сам являлся их автором. «Наших войск, — мысленно повторил Волков, — атакующий эшелон». И почему-то спросил:
— Вы недавно из академии, капитан?
Тот посмотрел в глаза Волкову своими молодыми светлыми глазами так, как и мог посмотреть представитель высокого штаба на строевого командира, хотя тот и старше его по званию, — чуть снисходительно, чуть недоуменно. Но потом не удержался — тут и золотая звездочка Волкова сработала, и три строчки орденских колодок на офицерской, но без ремня через плечо его гимнастерке, и открытое усталое лицо полковника — без всякой задней мысли, из одного только расположения задал Волков свой вопрос этому офицеру.
Волков тогда отметил: снаряжение на офицере еще по довоенному уставу — портупея от пояса через плечо, крест-накрест, схвачена медным кольцом на спине. И в ремнях на уровне нагрудных карманов — справа компас в чехольчике, слева — свисток на ременном поводке, тоже в крохотном пистончике. И на поясе слева — планшеточка и огромная кобура с тяжелым трофейным парабеллумом. И само снаряжение новенькое, в трещинках, с еще заметным скрипом. Волкову подумалось, что вот так бы ему начинать войну, в действующей, не в отступающей армии, не в дни неудач, а в дни победы. И начать учиться воевать за неделю или за месяц до победоносного окончания войны. Он подумал еще, что, может быть, для жизни и обязательна мерка «за одного битого двух небитых дают», но только не для армии. Битый и бывалый — не одно и то же. Еще тогда Волков мысленно сказал себе, что придет пора и именно эти капитаны возглавят армию иной, послевоенной эпохи — молодые.
Волкову должен был отдать приказание на штурмовку его непосредственный авиационный начальник, а не общевойсковой командир. Но дни были такими горячими, и воздушная армия в это время обеспечивала большой район боев. Многие ее подразделения, части истребительно-штурмовых полков выполняли заявки наземных войск. И Волков сказал:
— Хорошо. Мы пройдемся там. — Впрочем, в присутствии капитана он позвонил командующему и попросил подтвердить приказ.
И вот в этот-то вылет, в один из горячих дней предпоследнего месяца войны, когда во всем уже ощущалась близость желанной, окончательной победы над врагом, Волков вдруг до мельчайших подробностей, до деталей вспомнил первый налет нашей авиации на Берлин.
Гитлеровцы, не считаясь с потерями, рвались к Ленинграду. Их авиация жестоко, беспорядочно и беспощадно бомбила город — и не столько важные его объекты, сколько жилые кварталы, дома, стремясь посеять панику и смятение.
Волкова и некоторых других участников готовившегося дальнего рейда на остров Азель, где сосредоточивалась эскадрилья наших дальних бомбардировщиков, на аэродром везли автобусом почти через весь город. Тьма несколько разрядилась, и стали заметными разрушения на улицах, обсыпавшиеся, изглоданные осколками стены домов на Невском.
Машины шли мимо Адмиралтейства и дальше по набережной. И Волков, сидевший на заднем сиденье головной машины, увидел выщербленные осколками гигантские колонны Исаакиевского собора.
Молчали они весь путь до аэродрома. И то, что они увидели там, еще больше прибавило им немоты и сплоченности: ни одного огня — ни на взлетной полосе, ни из окон КП, — ни одного невоенного звука. Вдоль редкой цепочки молчаливых людей в военном к самолетам, маячившим на поле, покорно двигались ленинградские дети. Две девушки в пилотках, с портупеями через плечо считали детей, негромко произнося цифры и касаясь каждого ребенка рукой. И дети шли, не по сезону тепло одетые, с куклами, с чемоданчиками, со свертками, с портфелями. Никто не задерживался, никто ничего не просил — они двигались молча и сосредоточенно.
Волков смотрел на эту процессию, стиснув челюсти и щурясь, и в ушах у него звучало и потом много лет продолжало звучать: «Сто сорок семь, сто сорок восемь, сто сорок девять…»
И странное чувство охватило его тогда: кроме ненависти к фашистам, кроме жажды мести, воплощавшейся в желании сегодня же лететь и бомбардировать Берлин, кроме неопределенного чувства вины перед этими маленькими людьми — «Я солдат, и не сумел вас уберечь» — неясно забрезжило и другое: ему было очень жаль, что у него не было своих детей. Именно сейчас, когда другой подумал бы: «Хорошо, что у меня нет детей», он думал наоборот.
Сначала взлетели дежурные истребители, потом, взревев моторами, поползли к старту одна за другой транспортные машины, и специально для них осветилась взлетная полоса — они пошли на взлет одна за другой. Потом взлетели истребители сопровождения. И через несколько минут на аэродроме снова воцарилась тишина.
Все это Волков помнил так подробно, точно все это произошло не дальше как вчера.
Целую неделю готовилась тогда к рейду с острова Азель их маленькая эскадра. И все они знали, что особенного ущерба Берлину не принесут. Важно было другое — возможность ударить в самое сердце Германии, ударить по берлинским огням так, чтобы они погасли и в фашистском логове, как погасли огни в Ленинграде. Волков все время помнил затемненный аэродром и детей.
В глубоких капонирах день и ночь механики и инженеры готовили машины. И сам Волков словно бы другими глазами увидел привычные ему Ил-4. Он немного жалел, что понесет всего полторы тысячи килограммов взрывчатки, но то, что полет становился реальностью, успокаивало его.
Над островом летали немецкие разведчики, через него возвращались с бомбардировок Ленинграда «хейнкели», над ним проносились «мессеры», его бомбили на всякий случай, потому что не предполагали здесь наличия бомбардировочного полка — и ни выстрела в ответ с земли, ни взлета, словно умер аэродром.
Когда подготовка была закончена и инженер звена доложил Волкову об этом, Волков пошел в капонир. Распластав в нестойком свете электрических лампочек темные крылья, стоял перед ним, устремив в бетонный потолок свой стеклянный нос, его «012». Инженер остался внизу, а Волков забрался в машину. Инженерам было приказано вылезти из кожи вон, но чтоб для Илов хватило дальности — дойти и вернуться.