Это были те самые десять монахов, с которыми когда-то Гордей завоевал Москву; теперь он окреп настолько, что мог позволить себе отпустить их в дальние края.
— Слушаемся, батюшка Гордей Яковлевич, — кланялись монахи.
— Будьте в этих городах строгими отцами и справедливыми судьями. Понапрасну не карайте и людей не обижайте. Крепите свою мошну и денег зазря не тратьте! И еще… вы должны слушать мой указ, как если бы он исходил от самого Бога. Сила наша в многолюдье и деньгах, а потому расширяйте свою братию и крепите казну. Деньги с вестовыми переправляйте в Москву в срок!
— Слушаемся, батюшка, — челом били разбойнички расходились каждый в свою сторону: в Тверь, во Владимир, в Звенигород, в Кострому, в Вологду…
Циклоп Гордей действовал подобно князю-завоевателю, изо дня в день расширяя свои просторы, делая их все более безграничными. Поначалу это был небольшой закоулок Москвы, где стали собираться бродяги, совсем скоро его владения включали не только стольную, но и примыкающие к ней посады, а вот теперь Гордей Яковлевич замахнулся на многие города Руси. Эта битва была бескровной, просто царствие, которым долгое время повелевал Хромец, пришло в упадок, и челядь, признав в Гордее крепкого хозяина, добровольно сдавалась на его милость.
Совсем скоро со всех городов Руси маленькими ручейками потекут в Москву пожертвования, и казна Гордея Циклопа распухнет от небывалого прибытие.
Гордей Яковлевич захотел иметь точно такой же трон, как у самодержца, чтобы, опрокинувшись на его широкую спинку, мог бы лицезреть свои бродяжьи колонии за много сотен верст.
Трон был изготовлен ровно за неделю самым искусным столяром Москвы, только вместо орлов у изголовья было вырезано злодейское лицо самого Гордея Циклопа. Посмотрев на работу, Гордей остался доволен и заплатил мастеру столько гривен, сколько у удачливого купца не выходило и за полгода торговли.
— Батюшка! Отец родной! — бросился в ноги татю мастеровой. — Пожаловал так пожаловал! Если чего потребуется сделать, так ты сразу ко мне приходи. Лучше меня все равно никто не смастерит, а тебе и за так сделаю.
Теперь трон стоял на самом верху башни, в просторной «келье» Гордея Яковлевича, и каждый, кто входил в его комнатенку, обязан был ударить челом у самого порога со словами:
— Кланяется тебе, государь наш Гордей Яковлевич, раб твой!
Почести Гордей Циклоп принимал достойно, словно всю жизнь рос в почете и достатке, только кивнет слегка крупной головой — слышал, мол — и велит руку целовать, как милость.
Теперь Гордей Циклоп чувствовал себя в Москве если не самодержцем, то уж приемным сыном царя, а потому выставил на всех воротах сторожей-разбойничков, которые воротили от города всякого, посмевшего не пропеть здравицу великому вору.
Встанут на пути отрока дюжие молодцы и спрашивают:
— Признаешь Гордея Яковлевича?
Перепуганный отрок головой машет и, поглядывая на крепкие кулаки разбойников, спешит поддакнуть:
— Признаю! Признаю!
— А коли признаешь, тогда шапку самый перед его святостью!
Находились такие, кто на слове «святость» кривил губы и оттого ронял зубы на стоптанный снег. Но больше было других: снимут уважительно шапку, отвесят поклон и пожелают здравицу великому вору.
От этого нашествия татей на столицу терялись и бояре: заприметят толпу гогочущих разбойников и спешат свернуть в сторону. Такие не то что кафтан, шею отвернуть могут.
Москва в эти дни не знала запоров — дворы и калитки были распахнуты настежь, а ограды, которыми на ночь стрельцы запирали улицы, теперь служили для того, чтобы любой отрок мог прокатиться со скрипом в примолкшей окраине. Тати сновали из одного конца города в другой — распевали частушки и похабные песни, девки визжали и орали, будили грех. И казалось, что в прошедшую неделю в Москву со всей Руси понабежал блуд.
Поутру Гордей Яковлевич объезжал свое подданство; уподобясь самодержцу, он привязал к карете цепи, которые гремели так, как будто хотели добудиться до земного чрева. Гордей Циклоп требовал чинопочитания, да такого, чтобы позавидовать мог сам государь, чтобы московиты кланялись низенькое и чтобы величали его не иначе как «батюшка». Спуску Гордей не давал никому и приказывал валять в снегу каждого, кто посмеет противиться его воле. И московиты со страхом и веселостью наблюдали за тем, как Гордей Яковлевич смело распоряжался снежной купелью, приказывая окунать в нее с головой не только окольничих, но и бояр. Фыркая и отплевываясь от снега, они созывали на голову взбунтовавшегося холопа до сорока бед, махали кулаками и обещали плетей. Однако при следующей встрече с московскими татями бояре кланялись большим поклоном, приговаривая:
— Спасибо, батюшка! Спасибо, родненький!
И, видя небывалую покорность думных чинов, Гордей Яковлевич Циклоп не мог понять, что же это такое — проснувшаяся любовь к новому государю или, быть может, обыкновенное шкурничество.
В Москве царило небывалое веселье, торговля шла как никогда живо. Особым спросом пользовалась брага Чудова монастыря, которую чернецы настаивали на мяте и траве кукуй, от чего она становилась настолько крепкой, что одного ведра хватило бы для того, чтобы свалить целое стадо племенных быков. Московиты словно через пару дней ожидали вселенского потопа, а потому в оставшиеся двое суток нужно было успеть испить всю брагу, оставшуюся в подвалах, и всласть, с молодецкой удалью, подраться на базарах. И потому все это время было одно сплошное гулянье с перерывом на затяжной мордобой.
* * *
На десятый день после отъезда государя из столицы бояре сошлись во дворцовых палатах.
Что ни говори, а без государя туго. Кликнуть бы громогласно на всю Русь, мол, поднимайся, честной народ,
Москву спасай! Да кто пойдет, ежели хозяина на государстве нет. Бояр собирал новый конюший Федоров Андрей, предки которого были новгородскими вельможами, в посадницах да тысяцких ходили. Прадед Андрея когда-то не поладил с новгородским вече и перебрался в Москву, С тех пор Федоров ходили в московских боярах, а корни в Думе пустили настолько крепко, что с ними считались отпрыски великого Рюрика.
Андрей Федоров был голосист, речист, а когда начинал говорить, то замолкали птахи, слушая его дивный глас. Видно, за эту речистость и выбрал его государь конюшим, хотя в Думе были люди и постепенное.
Бояре шептались о том, что царица по-особому отмечала конюшего и не однажды зазывала молодца к себе в покои, куда не смели без дозволения являться даже мамки и ближние боярыни.
В Андрее Федоров не умер вольный дух Великого Новгорода, и бояре не раз были свидетелями того, как конюший дерзко перечил самодержцу. Видно, охранной грамотой дерзкому служили его былые заслуги в войне о Ливонией и Польшей, а так сослал бы его государь в холодную Вологду, и потешал бы там Андрей Федоров своим голосом ретивых монахов.
Сенные палаты, еще две недели назад нарядные и прибранные, напоминали сейчас амбар — с лавок и со стен было сорвано праздничное сукно, полы не мели, двери отперты, а мозаика на окнах собрала такой слой пыли, что казалось, будто бы здесь размахивало хвостами целое стадо коров. Взгрустнулось вельможам, не к этому привыкли бояре: благочинно было в палатах и праздно. Горели фонари, ходили чинно свечники, торжественно зажигали фитили и меняли огарки витых свечей. Оплывшего воска не увидишь, а в воздухе витал запах благовонного ладана.
— Вот что, государи, я вам скажу, — заговорил конюший, когда бояре расселись. — Не обойтись нам без государя. Мы сейчас что безглазая паства, брошенная своим поводырем, только Иван Васильевич и может вывести нас на свет Божий. Что же вы скажете на это, государи?
— Москва — двор Ивана Васильевича, а мы все в нем жильцы, — поддержал конюшего боярин Морозов, — воротить нужно государя, в ножки ему поклониться, прощения у него просить. Может, тогда и снимет с нас опалу.
— Пропадем мы без государя, а татям от этого только радость будет.
— Разбойнички-то совсем расшалились. Через денек Гордей захочет во дворце жить, а нас, слуг государевых, заставит ему горшок в палаты подносить. Давеча меня заставил шапку перед ним ломать. А как откажешься, когда меня со всех сторон бродяги обступили?! Скажешь, нет, так обесчестят, а еще терем подожгут, — жаловался окольничий Разбойного приказа.
— Видать, чем-то государю мы не угодили. Иначе он нас с собой бы забрал. Басмановых взял, князь Вяземский с ним поехал, а песьего сына Скуратова-Бельского на свой обоз посадил. А нам, потомственным государевым слугам, такое бесчестите учинил.
— Московиты над нами смеются, на улицу грешно выйти. Все пальцами тычут и в спину хихикают.
Бояре сидели без разбору: нет прежнего чина, как устроились, так и ладно. При государе, бывало, каждый норовил поближе к трону присесть, а тут самые почетные люди на скамьях сидят и срама не мути.