Первыми я продала вещи, с которыми не было связано дорогих воспоминаний, например, рубины, с них я начала. Как сейчас помню день, когда мы с мужем стояли перед ювелирным магазином на Бонд–стрит и сзади нас страховал полковник Бойл. В кармане у мужа, завернутые в вату и папиросную бумагу, лежали рубины. Мысль зайти в магазин, чтобы продать что то, казалась дичью. Наконец я решилась и вошла. За нами вошел Бойл. Спросили хозяина. Разыгравшаяся затем сцена впоследствии повторялась столько раз, что я совершенно освоилась с этой игрой. Из кармана Путятина достаются камни, разворачиваются и представляются на суд хозяина–ювелира. Он придирчиво рассматривает камни, брезгливо перебирает пальцами. Пальцы и глаза снуют по камням, как муравьи на цветочной клумбе. Все это происходит в полном молчании. Если мы полагали, что этим камням цены нет, мы, конечно, глубоко заблуждались. Эти слова мы выслушивали неизменно. То они слишком большие, то слишком мелкие, то они граненые, а гранить не надо было (и наоборот), и всегда неполный гарнитур. Времена тяжелые, покупателей мало.
Как то в большом ювелирном магазине в Париже я продавала замечательную работу и при сем присутствовал отец хозяина, совершенно никчемный старикашка с прыгающей походкой, призванный, очевидно, уверить меня в благородных намерениях фирмы. Вежливо и одновременно твердо сын, единственно желая угодить мне, объяснил, сколь малую выгоду я извлеку из сделки. Время от времени он вглядывал на отца, и тот в подтверждение его правоты важно кивал головой, хотя было ясно, что старик ничего не смыслит в происходящем. Этот семейный спектакль разыгрывался ради вещицы, в которой фирма была крайне заинтересована, и, перемежая торг вздохами, изъявлениями преданности и жалобами на нынешние трудности, парочка сбила мой запрос до мизерной цены. Я ушла в отчаянии и с чувством отвращения, ту вещь я им не уступила, но прежде к ним ушло много других. К тому времени я поняла, что бесполезно идти к другому ювелиру. В конечном счете драгоценности были задешево проданы знакомым, и к важным последствиям этой распродажи я еще вернусь.
Пока же доскажу о рубинах. Видя нашу коммерческую беспомощность, полковник Бойл вмешался, и пошел совсем другой разговор. Рубины были проданы, деньги отправлены в карман.
Теперь можно было строить планы на ближайшее будущее — снять удобную квартиру, отправить мужа в Румынию за малышом.
Как то в понедельник, отдохнув в выходные за городом, мы вернулись и разобрали очередную почту. Там было письмо от свекрови. Каждую неделю она извещала нас о сыне, и до последнего письма все обстояло превосходно. Последний отчет был не очень хорошим, но тоже ничего тревожного. Письмо было адресовано мужу, но я его распечатала. С первых же строк кольнуло недоброе предчувствие. Охваченная страхом, я пробежала глазами канительную преамбулу и внизу второй страницы прочла страшное. Наш мальчик умер.
Как безжалостно преследует нас смерть! Сколько еще она будет изводить моих?
Мальчику только–только исполнился год. Всего за несколько месяцев я потеряла четверых дорогих мне людей. В письме было мало подробностей, и как это случилось, мы узнали позже. Он отлично чувствовал себя, набирал вес и хорошо развивался, но в жаркую погоду у него расстроился животик. Поначалу ничего тревожного, но с каждым днем ему становилось все хуже, начались судороги, и он умер. Невозможно передать отчаяние его бабушки и деда. По какой то психологической странности я испытывала мучительную неловкость. Я скрывала свое горе от лондонских друзей, знал один Дмитрий. Я страшилась новых соболезнований, избегала их. Мне была ненавистна мысль, что я живое воплощение трагедии.
Казалось бы, смерть отца так сокрушила меня, что мои чувства притупились, почти умерли, но нет, сердце все еще наливалось тяжестью. Еще много лет я буду глуха к радостям жизни. Во мне все выгорело.
Домашнее хозяйство
Кончилось лето, настала осень. Мне все опостылело, ко всему я стала равнодушна, избегала людей. Я по–прежнему носила траурный капор и не желала расставаться с печальными мыслями. После смерти сына я, естественно, не строила никаких определенных планов, но осенью мы решили, что если съехаться с Дмитрием и объединить расходы, денег будет уходить меньше и вместе жить все таки лучше. Отказавшись от своей квартирки, я сняла дом в непритязательной части Лондона, и мы въехали.
Мне предстояло вести дом, чего я никогда не делала прежде. Надо расспросить прислугу о вещах, в которых я ровным счетом ничего не смыслила но сначала нанять эту прислугу; надо распорядиться насчет обеда; надо, вероятно, проследить и за тем, чтобы с крышки рояля была сметена пыль, а паркет навощен. Со всем этим я чрезвычайно плохо справлялась. Не ведая всех трудностей домоводства, я впадала в панику и раздражалась. Дом был велик для нас троих, и когда пришла зима, невыносимо сырая и серая лондонская зима, я поняло, что его невозможно весь натопить. Центрального отопления, разумеется, не было, камины были маломощны. Из за тревожно дорожавшего угля пришлось закрыть некоторые комнаты. На ночь мы укладывались на ледяные и вдобавок влажные простыни; к утру комнаты так остывали, что выбраться из постели было геройским подвигом. Днем и вечером мы все толклись в теплом кабинете Дмитрия, где пылал негасимый огонь в камине. В то время я не сказала бы доброго слова о хваленом английском комфорте. Единственное, что примиряло с жизнью, была горячая ванна, но и эта недолгая радость скоро была испорчена. Ванная комната была оклеена обоями, и в первую же неделю бумага пошла пузырями, стала отставать и скоро свисала кусками. Жившая рядом хозяйка, подозревая, что мы какие то татары и варвары, неусыпно следила, как мы ведем хозяйство. Ванная комната ужаснула ее, а ведь она предупреждала: принимая ванну, надо открывать окно. Кто же этого послушается? Я, например, сразу заполучила бронхит. Когда мы съезжали, она вчинила мне иск на том основании, что мы де устроили у нее в доме турецкую парильню.
Труднее всего было с прислугой. С англичанами я ладила, но были еще двое русских, и они то грызлись с англичанами, то дружили водой не разлить. Старуха горничная, которую я вывезла из Одессы, как могла старалась, но годы брали свое, и помощи от нее не было. Она знала только по–русски, за границей не бывала, была бестолкова и беспомощна и вообще плохо соображала.
Был случай, мы еще жили в «Ритце», когда у нее разболелся зуб, и муж автобусом повез ее к дантисту. В приемной он записал ее имя и адрес отеля и оставил ей эту бумажку, а она не брала, заявляя, что легко найдет дорогу домой по рельсам. Она приняла автобус за трамвай и отказывалась понять, что рельсы тут ни при чем.