Разговор оборвался меж "да" и "нет". Рукопись осталась под тугими тесемками редакционной папки. Но тексты обладают способностью к диффузии; отдельные абзацы и страницы "Воспоминаний" как-то просочились сквозь картонную папку и, множась и варьируясь, начали медленное кружение из рук в руки, из умов в умы. Листки эти прятались по боковым карманам, забирались внутрь портфелей, протискиваясь меж служебных отчетов и протоколов; разгибали свое вчетверо сложенное тело, чтобы вдвинуться в круг абажуров; буквенный налет листков оседал в извивах мозга, вкрапливался отрывами слов в кулуарные беседы меж двух официальных докладов, искривлялся в анекдот и перифразу.
В одно из ветровых, бьющих осенними дождинами в лицо утр Стынский и лингвист-безмолвствователь столкнулись плечами у перекрестка. Сквозь гудящий воздух Стынский все же уловил свеваемые слова:
- Рождение легенды.
И, глядя в вжавшийся рот, бросил:
- Пусть. Изгнанное из глаз найдет путь к мозгу и через черепные швы. Пусть!
Лингвист, очевидно, хотел ответить, но рот ему забило свистящим ветром, и слова не состоялись. Пригибаясь под ударами воздуха, они разомкнули шаги и шли, придерживая поля своих шляп. Ветер слепил острой, как соль, пылью, бил в литавры кровель, кричал в органные трубы желобов, рвал струны телеграфных цитр, возводя до предельного dis[92] грозную партитуру хаоса; казалось, еще немного - и вслед за сорванными шляпами полетят сорванные головы, а еще сверх - и Земля, свеянная с орбиты, листом, потерявшим ветвь, заскользит от солнц к солнцам.
Синяя машина проделала дугу Крутицкого вала по первопутку. Рубчатый след ее шин, стлавшийся по снежному налету, остановился у подъезда как раз в то время, как Жужелев, разнося метлу движением косца, сбрасывал с тротуарных кирпичей первый сев зимы. Воздух был стеклисто-мертв. Флаги распрямляли складки, точно зачем-то развешанное зачем-то красное белье. Шофер, поманив дворника, спросил; затем, повернувшись к окошечку автомобиля, почтительно козырнул: здесь. Дверь машины откачнулась, и Жужелев едва успел попятиться, пропуская, спокойный упругий шаг посетителя, подымающегося по ступенькам подъезда. Лица его, отраженного сотни раз бумажными листами, пластающимися по киоскам, нельзя было не узнать. Преодолевая оторопь, Жужелев метнулся распахнуть створы парадного. Но посетитель уже вшагнул внутрь. Взбежав по ступенькам, Жужелев увидел его слегка сутулящуюся спину у досок Штереровой клетки. Затем доски разомкнулись, и спина высокого посетителя исчезла внутри каморки. Жужелев вбежал на четвертый - оповестить Стынского; но из квартиры не отвечали. Жужелев поскреб трехпалою рукою макушку и, стараясь распутать из гордости и страха спутанные чувства, спустился в подъезд. Два голоса за подлестничным складнем разменивались глухими до неразличимости словами. Отойдя к выходным дверям, он стал в позе часового, стоящего у знамени. Всех сбегавших по лестнице или вталкивавшихся в дверь снаружи останавливал повелительный шепот: "Тш-ш... на носках, не молотить ногами, а то обошли б с черного",- и за этим следовало тихое, как шуршание, имя. И от звука его пятки жильцов сами вздергивались на носки, чтобы обойти с черного крыльца.
Разговор, зажатый глухими планками, длился, голос высокого посетителя умолк - говорил один Штерер. Глядя сквозь стеклянные призмы подъезда, Жужелев видел мелкую копоть сумерек, сгущающуюся вокруг неподвижной фигуры шофера, зажавшей огонек меж зубов. Затем позади, за досками, наступила длительная пауза. Жужелев вытянулся, ожидая выхода. Но молчание длинилось утоняющейся нитью. Голос посетителя, хриповатый и сниженный еще раз, рванулся на вопрошающуюся ноту. Ответа не последовало. Внезапно складень распахнулся, и посетитель вышагнул наружу. Жужелев проворно дернул за ручку подъездной двери, и высокий гость проследовал к автомобилю, даже не взглянув: лицо его было неразличимо сквозь сумрак, но плечи казались чуть сутулее, а шаг отяжелел и замедлился. В автомобиле вспыхнул свет, и мотор, мягко зарокотав, рванул машину. Жужелев вытер с лица пот и подошел, стараясь неслышно ступать, к снова сомкнувшимся створкам и молчанию. Постояв с минуту в нерешительности, он ощутил, что после того, сверху, ему, простому человеку, не след.
К полуночи стал падать снег. Мягкая бесшумь снежин стлала белые стлани поверх чуть припудренных булыжин. Ровные просыпи снегопада торопились, пока улицы безлюдны и сны не обернулись жизнями, приготовить зимний фарфорово-хрупкий пейзаж. И единственную послеполуночную колею, западающую в сугробы, заботливо затянуло льстиво-мягкой, мягкой снежью.
Стынский, вернувшийся очень поздно, проснувшись перед полуднем, с удовольствием увидел усевшийся на оконных рамах, как на насестах, снег. Набросив одежду, он подошел к стеклу: крыши опадали снежными горами, деревья оделись в белую цветень, и даже фантастические контуры облаков, остановившихся над городом, казались вылепленными из снега. "Хорошо б послушать снежного скрипа", - подумал Стынский и, не дожидаясь следующей мысли, надел пальто и стал спускаться привычными поворотами ступенек вниз. Над створчатым треугольником он, как обычно же, приостановил шаг и крикнул:
- Алло, Штерер.
Никто не откликнулся.
Стынский, спустившись еще на три-четыре ступеньки, перегнулся через перила и повысил голос:
- Алло, Штерер, не притворяйся деревом. Идем.
Ответа не последовало.
Стынский, сбежав с лестницы, стал у створ клетки и постучал: стук был тупым и обрывистым. И ни звука в ответ. Тогда он распахнул створы: вся подлестничная каморка от низу доверху была забита поленьями дров; их плоские распилы, тесно вжатые друг в друга, тугим влажным кляпом торчали из распяленного горла дверей.
Стынский отшатнулся с ширящимися зрачками: темные пятна скользили сквозь поле зрения; казалось, это падает плоскими хлопьями черный снег.
Исчезновение Максимилиана Штерера не было одиночным. Шепоты превратились в шелесты. Самое молчание боялось слишком громко молчать. Впрочем, ни Стынский, ни двадцатишестиязыкий молчальник лингвист, ни издатель, заблаговременно выселивший рукопись "Воспоминания о будущем" из архивов Центроиздата, не удивлялись: именно это - на ближайшие сроки - и предсказывала рукопись.
Иногда комната в Крутицком переулке собирала их всех троих над уцелевшими листками Штерера. Стынский, которому удалось, следуя вскользь брошенным фразам создателя времяреза, отыскать местонахождение некоторых его старых тетрадок и записей достартного периода, не решался доверить их глазам специалистов. Перекладывая и приводя в порядок поблекшие листы, они радовались отыскивающимся среди иероглифически непонятных знаков, сцепляемых в сугубые непостижимости формул, ясные - точно прогалины в лесу - слова.
Так было и в этот вечер. Трое среди ледяных декабрьских звезд, пластающихся на стеклах, за закрытой дверью с опущенным на замочную скважину железным веком молча наклонялись каждый над своей бумажной стопкой. Было уже за полночь. Вдруг лингвист приподнял голову:
- Тут вот прислонившаяся к формуле фраза: "Здесь через время переходить опасно". И все-таки он перешел и...
- Да, - пробормотал издатель, поправляя роговые заушники очков, - а вы читали сегодняшний вечерний листок? Точка в точку, штрих в штрих.
Стынский, недослушивая, оборвал:
- На своей биографии Максимилиана Штерера я поставлю эпиграфом... - И, глядя в сторону, отскандировал: - "Уведи меня в стан понимающих".
- "Погибающих", - поправил лингвист.
- Одно и то же.
И трое продолжали работу.
1929
А. Бовшек
ГЛАЗАМИ ДРУГА
(Материалы к биографии Сигизмунда Доминиковича Кржижановского)
Всю мою трудную жизнь я был литературным небытием, честно работающим на бытие.
С. Кржижановский
КИЕВ
I
Киев. 1920 год. Я иду по улице вдоль сплошной стены снега и выбеленных инеем деревьев. Огромные сугробы на тротуарах и мостовой стоят неподвижно, терпеливо дожидаясь первых теплых лучей солнца, чтобы, превратившись в шумные водные потоки, заявить о приходе весны. На улице мало прохожих, еще меньше проезжих. Изредка слышится тревожное цоканье копыт, проносится одинокий всадник или целый отряд конных. По тому, как выглядят всадники: в широких красных штанах, с оселедцами на головах и с пиками наперевес, в черных мохнатых шапках или в серых шинелях и фуражках с пятиконечной звездой, - можно определить, чья власть в городе: петлюровцев, белых или красных. Сейчас в Киеве большевики и относительный порядок.
Проходя мимо дверей консерватории, я замечаю прибитое четырьмя гвоздиками небольшое печатное объявление: