Несмотря на все причиняемые Гудрун страдания, он сохранит бесконечное блаженство желания. Необычное упрямство овладело им. Он не оставит ее — что бы она ни сказала или сделала. Страстное, роковое желание не позволяло Джеральду уйти от этой женщины. Даже обдавая презрением, постоянно отказывая ему, Гудрун оказывала решающее влияние на его жизнь, он никогда не покинет ее по своей воле: простое пребывание рядом с ней возбуждает, двигает вперед, освобождает, говорит о его ограниченности и о надежде на чудо, а также о тайне его крушения и гибели.
Гудрун терзала его разверстое сердце, даже когда он тянулся к ней. Но она и сама мучилась. Возможно, ее воля была сильнее. Она с ужасом ощущала, как Джеральд настойчиво и легкомысленно рвет ей сердце, словно оно бутон, — так мальчишка отрывает крылья у мухи или вскрывает цветок, чтобы узнать, что там внутри. Он грубо нарушал ее уединение, вторгался в личную жизнь, он погубит ее, как незрелый бутон, который гибнет, когда его надрывают.
Она могла раскрыться перед ним в снах бестелесным духом. Но наяву ее нельзя было терзать и разрушать.
Гудрун полностью замкнулась.
Вечером они высоко забрались вдвоем, чтобы увидеть закат. Дышалось легко — они стояли на пронизывающем ветру и смотрели, как желтое солнце окрашивается малиновым цветом и исчезает. На востоке горные хребты и вершины залил ярко-розовый свет — казалось, небесные цветы распустились на фоне красно-коричневого неба; это было как чудо — внизу голубые сумерки затянули землю, наверху же, как некое пророчество, расплылось розовое сияние.
Гудрун восхищала эта красота, она была в исступлении — ей хотелось прижать сверкающие, вечные вершины к груди и умереть. Джеральд тоже их видел, видел, как они красивы, но они не вызывали в его груди волнения — только горькие и практически неосуществимые желания. Он хотел, чтобы пики были серыми и некрасивыми, — тогда Гудрун не нашла бы в них опоры. Она ужасным образом предала их обоих, отдавшись сиянию этого вечера. Почему? Почему она забыла о нем, стоящем рядом, сердце которого пронизывал ветер — ледяной, как сама смерть, и любовалась розовыми снежными шапками?
— Что особенного в этих сумерках? — спросил Джеральд. — Почему ты падаешь ниц перед ними? Для тебя это так много значит?
Гудрун вздрогнула от боли и ярости.
— Поди прочь! — крикнула она. — Оставь меня одну! Это прекрасно! Прекрасно! — Гудрун словно пропела последние слова. — Ничего прекраснее я в жизни не видела. Не пытайся встать между нами. Уходи, тебе здесь не место…
Джеральд немного отступил, а она продолжала стоять неподвижно, как статуя, вся во власти таинственно светящегося востока. Розы уже блекли, на небе загорались крупные звезды. Джеральд ждал. Он может совладать со всем, кроме страстного желания.
— Никогда не видела ничего прекраснее, — произнесла Гудрун холодным, жестким голосом, когда наконец повернулась к нему. — Не понимаю, почему тебе нужно все испортить. Если ты не видишь этой красоты, почему мешаешь мне? — На самом деле он и так уже погубил прекрасные мгновения, и теперь Гудрун была как натянутая струна.
— Однажды, — сказал тихо Джеральд, глядя ей в глаза, — когда ты будешь любоваться закатом, я тебя убью — потому что ты гадкая лгунья.
Так он выразил в словах данное себе сладостное обещание. Сердце Гудрун дрогнуло, но она высокомерно ответила:
— Твои угрозы мне не страшны.
Она отвергла его, не допускала в свою комнату. Однако Джеральд продолжал с удивительной терпеливостью ждать и надеяться — он был рабом своей страсти к этой женщине.
— В конце концов, когда ситуация достигнет критической точки, я убью ее, — сладострастно пообещал он себе. И ощутил чувственную дрожь в каждой клеточке своего существа — такая дрожь охватывала его, когда он, теряя голову от страстного желания, брал женщину приступом.
Теперь Гудрун много времени проводила с Лерке, — в их частом общении крылось нечто коварное и предательское. Джеральд знал об этом, но не обращал внимания — он проявлял необычное терпение, не желая распалять себя и обострять отношения с Гудрун. Однако его трясло, когда он видел, как она любезна с другим мужчиной, которого он терпеть не мог, считая чем-то вроде вредного насекомого. Вообще странные приступы нервной дрожи повторялись у него теперь часто.
Джеральд оставлял Гудрун одну, только когда уходил кататься на лыжах, — он любил этот вид спорта, она же на лыжах не ходила. Ему казалось, что на лыжах он уносится из самой жизни, оказывается за ее пределами. Часто, когда он уходил, Гудрун беседовала с немецким скульптором. Тема всегда была одна — искусство.
Взгляды у них во многом сходились. Лерке терпеть не мог Мештровича[171], его не устраивали футуристы, ему нравилась западноафриканская деревянная скульптура, искусство ацтеков, а также мексиканское искусство и искусство Центральной Америки. Он хорошо чувствовал гротеск, его волновали необычные образы механического движения. Между Гудрун и Лерке сложилась своеобразная игра, построенная на намеках — странных, ускользающих, будто они владели неким эзотерическим знанием и получили доступ к страшным, важным тайнам, о которых человечество боялось знать. Их общение строилось на смутных намеках, они возбуждались при упоминании об изысканных ласках египтян или мексиканцев. Игра состояла из обмена тонкими двусмысленностями, и они хотели сохранить отношения на этом уровне. Эти словесные и физические нюансы приятно щекотали им нервы — обмен эксцентричными полунамеками, взглядами, мимикой, жестами — то, что абсолютно не терпел ничего не понимающий в этом знаковом общении Джеральд. У него не было ключа к их разговорам, его способ выражать свои мысли был куда проще.
Их любимым прибежищем было примитивное искусство, а предметом поклонения — сокровенные тайны восприятия. Искусство и Жизнь отождествлялись ими с Реальностью и Нереальностью.
— Конечно, — говорила Гудрун, — сама жизнь не так уж и важна, искусство — вот что главное. Как человек проживает жизнь, имеет peu de rapport[172], не играет большой роли.
— Да, так оно и есть, — поддерживал ее скульптор. — Только творчество одухотворяет жизнь. Сама человеческая жизнь — пустяк, зря обыватели волнуются по ее поводу.
Удивительно, но это общение окрыляло Гудрун, вызывало душевный подъем и ощущение свободы. Она чувствовала, что нашла себя. Отношения с Джеральдом были, конечно, bagatelle[173]. Любовь — явление преходящее в ее жизни, поскольку она художница. Гудрун вспомнила Клеопатру — та, несомненно, была человеком искусства: она брала от мужчин самое главное, щелкала их как орешки и выбрасывала скорлупу, вспомнила и Марию Стюарт, и великую Рашель[174], встречавшуюся с любовниками после спектаклей, — всех известных великих любовниц. В конце концов, что такое любовник, как не топливо для вспышки утонченного познания, женского искусства — чистого, совершенного знания в сфере чувственного восприятия.
Однажды вечером Джеральд заспорил с Лерке об Италии и Триполи[175]. Англичанин был в необычно возбужденном состоянии, немец тоже был взволнован. Этот словесный спор был на самом деле конфликтом личностей. На протяжении всего спора Гудрун видела в Джеральде высокомерного англичанина, с презрением относившегося к иностранцу. Джеральд нервничал, глаза его пылали, лицо раскраснелось, а манера вести спор была грубой, яростной и презрительной, отчего у Гудрун вскипела кровь, Лерке же почувствовал себя оскорбленным. Ведь Джеральд громил противника кувалдой, не сомневаясь в том, что маленький немец не может сказать ничего достойного внимания.
В конце концов Лерке повернулся к Гудрун, беспомощно поднял руки и пожал плечами — в этом ироническом жесте было что-то по-детски милое.
— Sehen Sie, gnädige Frau[176]… — начал он.
— Bitte, sagen Sie nicht immer «gnädige Frau»[177], — воскликнула Гудрун — глаза женщины горели, щеки пылали. Выглядела она словно ожившая Медуза Горгона[178]. Ее голос прозвучал так громко и крикливо, что находившиеся в комнате постояльцы испуганно вздрогнули.
— Прошу, не называйте меня миссис Крич! — выкрикнула Гудрун.
То, что к ней постоянно так обращались, было для Гудрун источником невыносимого унижения и напряжения — особенно ужасно такое обращение звучало из уст Лерке.
Мужчины смотрели на нее в немом изумлении. Джеральд стал бледным как смерть.
— Как мне вас тогда называть? — спросил с насмешливой вкрадчивостью Лерке.
— Sagen Sie nur nicht das[179], — пробормотала Гудрун, щеки ее стали пунцовыми. — Только не так.
Во взгляде Лерке блеснуло понимание — ему открылась правда. Она не была миссис Крич! Это многое объясняло.