Когда на сцене появился Андзолето, восторженный шепот пронесся по залу. Тенор, которого он заменил, прекрасный певец, сделал ошибку: он пережил себя, уйдя со сцены, когда у него уже не было ни голоса, ни красоты. Вот почему неблагодарная публика мало сожалела о нем; и прекрасный пол, слушающий больше глазами, чем ушами, был очарован, увидав на сцене вместо угреватого толстяка двадцатичетырехлетнего юношу, свежего, как роза, белокурого, как Феб, сложенного, как статуя Фидия, настоящего сына лагун: bianco, crespo e grassotto.
Он был слишком взволнован, чтобы хорошо спеть свою первую арию, но для того, чтобы увлечь женщин и театральных завсегдатаев, достаточно было и его отличного голоса, красивых поз и нескольких удачных новых пассажей. У дебютанта были великолепные данные, перед ним открывалась блестящая будущность. Трижды грохотал гром аплодисментов, дважды вызывали молодого тенора из-за кулис, по итальянскому и особенно венецианскому обычаю.
Успех вернул Андзолето смелость, и когда он снова появился вместе с Гипермнестрой, страха в нем как не бывало. Но в этой сцене всеобщим вниманием завладела Консуэло: все видели и слышали только ее.
– Вот она! – раздавалось со всех сторон.
– Кто? Испанка?
– Да, дебютантка. L'amande del Zustiniani.
Консуэло вышла с серьезным, холодным видом и обвела глазами публику; поклоном, в котором не было ни излишнего смирения, ни кокетства, она ответила на залп рукоплесканий своих покровителей и начала речитатив таким уверенным голосом, с такой грандиозной полнотой звука, с таким торжествующим спокойствием, что после первой же фразы театр задрожал от восторженных криков. – Ах, коварный! Он насмеялся надо мной! – вскричала Корилла, метнув ужасный взгляд на Андзолето, который, не удержавшись, взглянул на нее с плохо скрытой усмешкой, и бросилась в глубину своей ложи, заливаясь слезами.
Консуэло пропела еще несколько фраз. В эту минуту послышался надтреснутый голос старика Лотти:
– Amici miei, questo е un portento! Когда она исполняла выходную арию, ее десять раз прерывали, кричали «бис», семь раз вызывали на сцену, в театре стоял рев исступления. Словом, неистовство венецианских музыкантов-любителей проявилось со всем его пленительным и в то же время смешным жаром.
– Чего они так кричат? – спрашивала Консуэло, вернувшись за кулисы, откуда ее не переставали вызывать. – Можно подумать, что они собираются побить меня камнями!
С этой минуты Андзолето безусловно отошел на второй план. Его принимали хорошо, но только потому, что все были довольны. Снисходительная холодность к его слабым местам и почти равнодушие к удачным говорили о том, что если женщинам – этому экспансивному и шумному большинству – и нравилась его наружность, то мужчины были о нем невысокого мнения и все свои восторги приберегали для примадонны. Из всех тех, кто явился в театр с враждебными намерениями, никто не решился выразить хоть малейшее неодобрение, и, сказать правду, не нашлось и троих, которые устояли бы против стихийного увлечения и непобедимой потребности рукоплескать новоявленному чуду.
Опера имела большой успех, хотя в сущности самой музыкой никто не интересовался. Это была чисто итальянская музыка, грациозная, умеренно патетическая, но, как говорят, в ней еще нельзя было предугадать автора «Альцесты» и «Орфея». В ней было мало мест, которые бы поражали слушателей своей красотой. В первом же антракте немецкий композитор был вызван вместе с тенором, примадонной и даже Клориндой. Клоринда – благодаря протекции Консуэло – прогнусавила глухим голосом и без всякого выражения свою второстепенную роль, обезоружив всех красотою плеч: Розальба, которую она заменяла, была чрезвычайно худа!
В последнем антракте Андзолето, все время украдкой следивший за Кориллой, заметил, что та все более и более выходит из себя, и счел благоразумным зайти к ней в ложу, дабы предупредить могущую произойти вспышку. Увидав юношу, Корилла, как тигрица, набросилась на него и отхлестала по щекам, исцарапав при этом до крови, так что потом ни белила, ни румяна не могли скрыть следов. Оскорбленный тенор укротил ее пыл, ударив кулаком в грудь с такою силой, что она, едва не лишившись чувств, упала на руки своей сестры Розальбы.
– Подлец! Изменник! Разбойник! – задыхаясь, бормотала она. – И ты и твоя Консуэло, вы оба погибнете от моей руки!
– Несчастная, посмей только сделать сегодня хоть шаг, хоть жест, посмей только выкинуть какую-нибудь штуку, – и я заколю тебя на глазах у всей Венеции! – прошипел сквозь стиснутые зубы бледный Андзолето, сверкнув перед ее глазами своим неизменным спутником – ножом, которым он владел с искусством настоящего сына лагун.
– Он сделает то, что говорит, – с ужасом прошептала Розальба. – Молю тебя, скорей идем отсюда: здесь нам грозит смерть!
– Да, да, совершенно верно, и помните это, – ответил Андзолето, с шумом захлопывая за собой дверь ложи и запирая ее на ключ.
Хотя эта трагикомическая сцена и проведена была чисто по-венециански – вполголоса, таинственно и молниеносно – все же, когда дебютант быстро прошел из-за кулис в свою уборную, закрывая щеку носовым платком, все догадались, что произошла маленькая стычка. А парикмахер, призванный привести в порядок растрепанные кудри греческого принца и замаскировать полученную им царапину, сейчас же раззвонил среди хористов и статистов о том, что щека героя пострадала от коготков одной влюбленной кошечки. Парикмахер этот знал толк в такого рода ранах и не раз бывал поверенным в подобных закулисных происшествиях. История эта в мгновение ока обежала всю сцену, каким-то образом перескочила через рампу и пошла гулять из оркестра на балкон, с балкона в ложи и оттуда, уже с разными прикрасами, проникла в глубину партера. Связь Андзолето с Кориллой была еще неизвестна, но некоторые видели, как он увивался вокруг Клоринды, – и вот разнесся слух, что она-де в припадке ревности к примадонне выколола глаз и выбила три зуба красивейшему из теноров. Это повергло в отчаяние некоторых представительниц прекрасного пола, но для большинства явилось очаровательным скандальчиком. Зрители спрашивали друг друга, не будет ли приостановлено представление и не появится ли прежний тенор Стефанини доигрывать роль с тетрадкой в руках. Но вот занавес поднялся. И когда появилась Консуэло, такая же спокойная и величественная, как и вначале, все было забыто. Хотя роль ее сама по себе не была особенно трагической, Консуэло мощью своей игры, выразительностью своего пения сделала ее такою: она заставила проливать слезы; и когда появился тенор, его царапина вызвала только улыбку. Но все-таки из-за этого смехотворного эпизода успех Андзолето был менее блестящ, чем он мог бы быть, и все лавры в этот вечер достались Консуэло. Ее вызывали без конца, ей неистово, бешено рукоплескали.
После спектакля все отправились ужинать во дворец Дзустиньяни, и Андзолето совсем забыл о запертой в ложе Корилле, которой пришлось взломать дверь, чтобы выйти оттуда. В суматохе, обыкновенно царящей в театре после блестящего представления, никто этого не заметил. Но на следующий день сломанная дверь в Сопоставлении с полученной тенором царапиной навела многих на мысль о любовной интриге, которую Андзолето так тщательно скрывал до сих пор.
Едва лишь занял он место за большим столом, вокруг которого граф усадил своих гостей, устроив роскошный банкет в честь Консуэло, и известные венецианские поэты начали приветствовать певицу только что сочиненными в честь ее мадригалами и сонетами, как лакей тихонько сунул под его тарелку записочку от Кориллы. Он прочитал украдкой:
«Если ты сейчас же не придешь ко мне, я явлюсь за тобой сама и закачу тебе скандал, где бы ты ни был – хоть на краю света, хоть в объятиях трижды проклятой Консуэло!»
Под предлогом внезапного приступа кашля Андзолето вышел из-за стола, чтобы написать ей ответ. Оторвав кусочек линованной бумаги из нотной тетрадки, лежавшей в передней, он нацарапал карандашом:
«Если хочешь, приходи: мой нож всегда наготове, так же как моя ненависть и презрение к тебе».
Деспот знал, что для женщины, обладающей таким» характером, страх был единственной уздой, угроза – единственной уловкой. Однако он невольно помрачнел и был рассеян во время банкета, а как только встали из-за стола, скрылся и помчался к Корилле.
Он застал несчастную женщину в состоянии, достойном жалости. За истерикой последовали потоки слез; она сидела у окна, растрепанная, с распухшими от слез глазами. Платье, которое она в отчаянии разорвала на себе, висело клочьями на ее вздрагивавшей от рыданий груди. Она отослала сестру и служанку. Проблеск невольной радости озарил ее измученное лицо, когда она увидела того, кого уже не думала больше увидеть. Но Андзолето знал ее слишком хорошо, чтобы начать утешать. Будучи уверен, что при первом же проявлении сострадания или раскаяния в ней проснутся гнев и жажда мести, он решил держаться уже взятой на себя роли – быть неумолимым, и, хотя в глубине души был тронут отчаянием Кориллы, стал осыпать ее самыми жестокими упреками, а затем объявил, что пришел проститься с ней. Он довел ее до того, что она бросилась перед ним на колени и в полном отчаянии доползла до самых дверей, моля о прощении. Только совсем доконав и уничтожив ее, он сделал вид, будто смягчился. Глядя на эту гордую красавицу, которая валялась в пыли у его ног, словно кающаяся Магдалина, упоенный гордостью и каким-то волнующим пылом, он уступил ее исступленной страсти, и Корилла испытала с ним восторги еще неведомых ей наслаждений. Но и наслаждаясь с этой укрощенной львицей, Андзолето ни на миг не забывал, что она дикий зверь, и до конца выдержал роль прощающего, но оскорбленного повелителя.