Рыцарь тоже мало-помалу переходил к мирному существованию. Благодетельный закон ревностно охранял унаследованные богатства, а приключения и беспокойная жизнь с каждым днем манила все меньше и меньше. Потомок грозных викингов превращался в скотопромышленника и землевладельца при шляпе с перьями и в бархатных штанах. Высокий, дородный и полный сил, скакал он на своем иноходце как живое воплощение отечественного плодородия.
Встречались среди них люди вроде господина Лаве Эскесена-Брука, которые судились и ссорились с половиной Ютландии, или такие, как известный рыцарь Олуф Педерсен-Гюлленстерн, которого родные сестры — фру Эльсеба и фрёкен Лена, — не вытерпев, обвинили на виборгском ландтинге в «тяжких злодеяниях и несправедливости, учиненной по отношению к ним, ибо он избивал их самих, их слуг, угрожал им огнестрельным оружием и обнаженным мечом, разорял их дома и силой отобрал у них все состояние». Вот какие это были люди. Жажда подвигов, засевшая в их пиратской крови, и независимый дух выродились у них в бычье высокомерие и охоту поиздеваться над своими ближними. А встречались и люди, подобные Йоргену Арфельду; у этого дикое буйство предков сменилось исступленным религиозным фанатизмом — своего рода благочестивым садизмом. Он приказал провести тайные слуховые трубы от подземелий своего замка к жилым комнатам, чтобы тешить свою душу дикими воплями истязуемых ведьм и прочих слуг дьявола, которых во славу милосердного господа нашего Иисуса Христа до смерти пытали в сырых и мрачных подземельях.
* * *
А теперь среди холмов распростерлась в пустынном однообразии и покое тучная равнина без тропинок и дорог, без единого деревца или дома. Если не подгадать к сенокосу, можно часами идти по ней вдоль извилистого русла реки и не встретить ни живой души, не услышать никаких звуков, кроме плеска воды да мерного перестука редких поездов, когда они пробегают через дальний мост.
Ходили здесь когда-то крутобокие парусники — жалкие остатки прежнего флота; каких-нибудь десять лет назад они создавали на реке некоторое оживление, но теперь от парусников и следа не осталось. За несколько недель от силы увидишь одно из этих длинных тупоносых судов, которые с грузом обычно оседают так глубоко, что матросы, подталкивающие их шестами против течения, должны скакать по поручням, чтобы не замочить ног.
Чуть почаще наткнешься здесь на людей; вооружившись длинными удочками, они с философским спокойствием истинных датчан сидят на берегу и жуют табак. Попадаются даже охотники на угрей — иногда мужчины, иногда женщины. Стоя по пояс в воде, они поднимают стаи угрей с взбаламученного илистого дна.
И, наконец, здесь можно встретить одинокого охотника; местное население старательно обходит его стороной. Это долговязый, тощий и мрачный субъект в высоких болотных сапогах, ходит он, втянув голову в плечи, и вид у него какой-то запуганный. На приветствия он обычно не отвечает. Цвет лица у него мертвенно-бледный, нос приплюснутый, рта не видно под всклокоченной бородой. Это и есть сам владелец Керсхольма — гофегермейстер фон Пранген.
Пока две его пятнистые собаки, тявкая, носятся по лугу и время от времени с плеском исчезают в камышах, сам он медленно шагает прямиком. Ружье праздно болтается за плечами, руки засунутые в косые карманы долгополой охотничьей куртки. Всякий поймет: человек вышел не столько ради охоты, сколько ради того, чтобы остаться наедине с самим собой и со своими мрачными мыслями.
Люди, населяющие долину, частенько гадают, о чем бы это мог подумать господин гофегермейстер. Его всегда было не легко раскусить. Похоже, будто в нем живут два разных человека. Молчальник, прячущий глаза от людей, перерождается порой в говорливого собеседника и хвастуна, набитого самыми нелепыми россказнями: ни дать ни взять барон Мюнхгаузен. Одно время полагали, что он стал таким задумчивым из-за своей жены. Теперь считают, что все дело в бесконечных тяжбах, которые он вечно с кем-нибудь ведет и которые почти всегда проигрывает. Толкуют и про какую-то желудочную болезнь, — и в самом деле, из Керсхольма нередко посылают на станцию в аптеку за лекарством.
Как ни странно, гофегермейстер и сам, пожалуй, не сумел бы объяснить, отчего он такой угрюмый. Он мог преспокойно сидеть в своем кабинете, глядя, как расплываются на солнце кольца дыма из трубки, и вдруг тоска охватывала его и омрачала ясный день. Тогда он начинал размышлять, в чем тут дело; и чем больше он размышлял, тем глубже погружался в пучину отчаяния.
Слух о том, что на гофегермейстера опять «нашло», тотчас же растекался по конюшням и амбарам Керсхольма, и, где только ни появлялась его голенастая фигура, все старались отойти на почтительное расстояние. В такие минуты даже храброго человека невольно брала оторопь: он видел огромные черные глазницы и окаменевший затылок, как у быка, упершегося рогами в забор.
Супруга гофегермейстера, женщина умная, слишком ценила свою независимость, чтобы считаться с его настроениями, и потому обычно держала себя как ни в чем не бывало. Она знала по опыту, что всякая попытка как-то повлиять на него только ухудшит дело. Мрачное настроение требовало определенного срока, по истечении которого оно уходило так же бесследно и внезапно, как и пришло. За семейными трапезами, когда гофегермейстер открывал рот только затем, чтобы проглотить очередной кусок, беседу поддерживала сама гофегермейстерша, причем она старалась смягчить неукротимый нрав супруга, заказывая к обеду его любимые блюда. Дело в том, что гофегермейстер очень любил покушать, и даже самая жестокая хандра не портила ему аппетита. Огромные порции рисовой каши со сладким пивом, жареное мясо с яблочным соусом, ливерная колбаса с тушеной капустой и прочие яства исчезали в его желудке, как в кладовой у пастора.
После еды он обычно ретировался в свою комнату, отделенную от гостиной маленьким зальцем. Но гофегермейстерша с величайшей расторопностью всегда устраивала так, чтобы он не мог запереть за собой двери, да и вообще не давала ему слишком откровенно уединяться на глазах у прислуги. Она знала, что о ее прошлом и об их браке болтают много лишнего. Были у нее и другие причины, чтобы стараться сохранять между мужем и собой полное доверие.
Гофегермейстерше перевалило уже за тридцать, когда она стала женой господина Прангена, в то время помещика средней руки. Этот брак вызвал насмешки и даже недоумение в ее кругу, где если и слышали о Прангене, то лишь как о человеке, прославившемся своей бездарностью и нелепейшими россказнями. И уже тогда людская молва очень занималась ее прошлым. Поговаривали, что ее красота в свое время заставила воспылать страстью одно весьма высокопоставленное лицо, но привело ли упомянутое обстоятельство к более близким отношениям, этого — увы! — никто толком не знал. Тем не менее слушатели получали истинное наслаждение, когда помещик Прапген, будучи в приподнятом настроении, начинал хвалиться связями своей супруги при дворе.
Да и после замужества ее образ жизни давал немало пищи для разговоров. Поскольку она частенько уезжала либо в Копенгаген, либо за границу — на воды, ее имя связывали то с одним, то с другим из представителей земельной аристократии, питающих слабость к прекрасному полу. Толком никто по-прежнему ничего не знал, — так искусно умела она пустить погоню по ложному следу; а муж ее был всецело поглощен сутяжничеством и несварением желудка и потому никогда, если не считать крайне редких случаев, не питал подозрений по адресу жены.
В молодости гофегермейстерша весьма легкомысленно относилась к своим супружеским обязанностям. Она для того и вышла за Прангена, чтобы сделать его ширмой для прикрытия своих романов. Тогда она оправдывала собственное легкомыслие тем, что и муж тоже не остался в накладке от их брака: она сумела выхлопотать ему титул несравненно более высокий, чем тот, на который он мог рассчитывать по своему рождению, образованию и доходам.
Но потом годы дали себя знать, улегся жар в крови, и запоздалое раскаяние предъявило счет с поистине ростовщическими процентами. Под старость гофегермейстерша пылко увлеклась религией. Она подпала под влияние некоего Бломберга, пастора в соседнем приходе. Он не принадлежал к числу тех исступленных проповедников карающего господа, которые тогда встречались весьма нередко и которые пытались воскресить средневековье. Бломберг, напротив, был весьма простой и очень человечный священник, он терпеть не мог экстаза и напыщенности и являл собой образец бодрого духом утешителя, проповедника будничного евангелия, которое не требовало от человека невыполнимых жертв в повседневной жизни и потому завоевало много сторонников.
Гофегермейстерша была несказанно благодарна пастору за то, что он сравнительно легко и безболезненно помог ей снять с себя бремя грехов. Она просто влюбилась в это новоявленное христианство, столь трогательно неприхотливое. Правда, иногда ей трудновато казалось соблюдать часы молитвы, не сразу удавалось найти правильный, по-детски доверчивый тон в обращении к всевышнему, но зато она пристально следила за всеми интересными событиями, касающимися церкви. Комнаты ее были завалены книгами религиозного содержания и богословскими журналами, она даже участвовала в религиозных дебатах в узком кругу, причем все более и более открыто выступала миссионером бломберговской веры.