– А именно? Что означают слова «брич оф промис»?
– Это означает, что если молодой человек при свидетелях дает слово девушке жениться на ней и потом показывает ей кукиш, то его погладят по головке и потом заставят жениться.
Рафалеско вплотную подошел к Нислу Швалбу.
– Когда это я давал слово вашей сестре? Не в тот ли вечер у ломжинского соловья, когда вы меня напоили кислым шампанским и все, один за другим, полезли ко мне целоваться, так что не то что Брайнделе-козак, но даже ломжинская канторша обнимала и чмокала меня? Ха-ха-ха!
Этот смех был для Нисла Швалба горше всех выслушанных от Рафалеско упреков. Неужто вся комбинация лопнула? Так тонко и основательно сработано и вдруг – трах! Нисл не мог усидеть на месте. Привскочив, он положил свои тяжеловесные руки на плечи Рафалеско и заговорил, по своему обыкновению быстро-быстро, не переводя дыхания:
– Рафалеско, миленький! У нас с тобой здесь, в Америке, будет пренеприятное судебное дело. Америка, знаешь, такая страна, которая шуточек не любит. У нас есть свидетели, глупенький, которые под присягой покажут на суде, что сами видели, как ты держал девицу в объятиях и целовал ее… Это было на пароходе, помнишь? Или ты уже забыл? И еще найдутся свидетели, у которых ты покупал браслеты и тому подобные вещички моей сестренке и надевал их ей на руку на глазах у всех. Они подтвердят это на суде. Послушай меня, глупенький! Поверь, я тебе друг и приятель. Кончим дело по-хорошему, не то хуже будет, клянусь всем твоим добром! Ты мне скажешь спасибо, дитятко мое. А не то, – подавиться тебе этим столом!
– С этими словами Нисл Швалб вышел.
– Подавитесь вы все сами! – с язвительной усмешкой крикнул Рафалеско вслед Нислу Швалбу, когда тот был уже за дверью.
Оставшись один, Рафалеско прошелся несколько раз по комнате, потом сел у окна, закурил сигару и, заложив ногу на ногу, впал в глубокое раздумье.
Глава 70
Кающийся грешник
Рафалеско было о чем подумать. Тяжелые тучи сгустились над его головой. Все беды сразу обрушились на него. Особенно тяжело переживал он вчерашний провал в Никель-театре. Строго говоря, это был не такой уж страшный провал, судя по тому, что вчера же вечером в антрактах и после спектакля вокруг него вертелись разного рода дельцы, представители американско-английского театра, и шептали ему на ухо, что все будет «олл райт». Это означало, что он не должен связываться ни с каким театром, пока не придет к нему некое лицо и не предложит ему такие условия, какие ни один еврейский театр не в состоянии предложить.
Это лицо не заставило себя долго ждать и явилось на следующий день рано утром.
То был свежий на вид, гладко выбритый, надушенный англичанин с совершенно голым черепом, золотыми зубами и необычайно длинными ногтями. Вместе с англичанином пришел еще какой-то человек, репортер крупной английской газеты, прожженный парень с улыбающимся лицом и румяными щеками, владеющий чуть ли не всеми языками, включая и еврейский. Судя по имени, которым назвал себя, отрекомендовавшись, улыбающийся репортер, – Арчибальд Буеруэльс – и по превосходному английскому произношению, его можно было принять за прирожденного американца, за стопроцентного янки. Но верхняя часть носа, черный блеск волос и особенно глаза (о, эти еврейские глаза!) без слов говорили: «Какой ты, с позволения сказать, Арчибальд? Какой там Буеруэльс? Сказал бы просто, что тебя зовут Арчик, сын Береля, – и баста!»
Оба джентльмена, войдя в комнату Рафалеско, сели, подтянули брюки на коленях, обнаружив широкие носки своих удобных американских ботинок, и сразу приступили к делу. Человек с голым черепом заговорил так, словно у него только что вырвали два коренных зуба и вложили вату. Улыбающийся Арчибальд Буеруэльс переводил его слова на еврейский язык. Сущность беседы сводилась к тому, что Рафалеско было предложено немедленно перейти на английскую сцену. Первое время он может играть свои роли на еврейском языке, пока не овладеет в совершенстве английским. Условия были предложены такие, что у Рафалеско голова закружилась. Тем не менее у нашего героя хватило такта и здравого смысла не обнаружить своего волнения. Он выслушал заманчивые предложения весьма хладнокровно и попросил двадцать четыре часа на размышления…
– Олл райт, – прошипел джентльмен с голым черепом, собираясь уходить. А репортер с улыбающимся лицом обратился к Рафалеско по-еврейски:
– Смотрите же, не упускайте случая, – это жирный кусок! Гуд бай.
Это был, так сказать, номер первый. Второй причиной глубоких размышлений Рафалеско была Роза Спивак.
Что привело ее в Никель-театр как раз в вечер его дебюта? Была ли это простая случайность, или Роза следила за еврейскими газетами и знала, что это его, Рафалеско, бенефис? Если так, то отчего же она сбежала после второго акта? И правду ли рассказала Генриетта, будто Роза, сидя в ложе со своим аристократическим кавалером, Гришей Стельмахом, переглядывалась с ним и смеялась, в то время как он, Рафалеско, выступал в такой серьезной трагической роли? Правда, он вчера был слабоват в этой роли. Но над чем тут смеяться? Да еще в первых двух актах, которые как будто прошли с огромным успехом? Ах, чего бы он не отдал сейчас, чтобы получить ответ на мучившие его вопросы! Будь это в другое время, он не знал бы ни отдыха, ни покоя, пока не пробил бы себе дорогу к той, к которой он стремился уже столько лет, ради которой, собственно, и приехал сюда. Но теперь… после визита Муравчика.
Шолом-Меер Муравчик с его деликатным поручением и ошеломляющим известием о Гольцмане и его сестре был третьей причиной мучительных раздумий Рафалеско.
Смерть бывшего товарища и лучшего друга – Гольцмана, с которым он бежал из родного дома и провел, можно сказать, лучшие годы своей юности, произвела на Рафалеско потрясающее впечатление. Он был почти в таком же отчаянии, как в ту минуту, когда услыхал от кассира «Сосн-Весимхе» роковую весть о смерти матери, с той лишь разницей, что кончина матери вызвала у него только слезы, жалость и отчасти раскаяние, тогда как смерть его несчастного друга навела его на мысль, что он поступил с Гольцманом, как человек без сердца, без чести, без совести, если хотите, – как убийца. Как мог он так легкомысленно, с таким холодным равнодушием, оставить больного друга, над которым – он это хорошо помнит – уже витала смерть.
И невольно перед нашим молодым артистом предстает то утро, когда он пришел проститься с другом. И снова воскресают в его памяти печальные видения, преследовавшие его на пароходе по пути в Нью-Йорк.
И еще многое другое вспоминается нашему молодому герою, в то время как он в раздумье сидит у окна, вспоминается и такое, от чего дрожь пробегает по телу и о чем он хотел бы забыть, но не может.
Но самое тягостное, самое мучительное для него – воспоминание о Златке… Со Златкой – он это хорошо помнит – он даже не попрощался перед отъездом. Он был тогда счастлив, что не застал ее дома. Он просто-напросто бежал от нее. Бежал, как вор, спасающийся, как бы его не поймали с поличным… Никогда ни один молодой человек не обошелся еще так бесчеловечно с девушкой, как он с бедной невинной Златкой… Что подумала она, когда узнала от больного брата, что он, Рафалеско, ее идеал, ее божество, удрал от них в Америку? Бедняжка, что она должна была вытерпеть, как она исстрадалась за это время! Какое мнение создалось у нее о нем тогда и что она думает о нем теперь? Есть ли на свете справедливая кара за его легкомысленное злодеяние? Вот она, его кара: он должен вырвать из сердца все свои детские грезы, глупые фантазии, должен забыть, что была когда-то на свете Роза, и сейчас же, немедленно, без минуты колебания, вернуть бедной Златке утраченное счастье, прийти к бедной девушке, пасть к ее ногам, целовать ей руки и сказать ей: «Златка, я твой, твой навеки!»
Да, так он и поступит! Наверняка! Он бы сделал это еще сегодня утром, да Муравчик его отговорил. Муравчик дал ему понять, что в таких случаях нельзя действовать скоропалительно. «Златка, – сказал он, – простая и честная девушка (хоть у нее и есть «младенчик», ха-ха-ха!). Романов она никогда не читала. И если вдруг, ни с того ни с сего, заявится молодой человек, бухнется ей в ноги и начнет вопить: «Грешен, каюсь, винюсь!» – она, чего доброго, со страху в обморок упадет. Тогда прибежит мамаша – не надо забывать, что у нее имеется еще старая мать по имени Сора-Броха! – и расправится с ним, с Рафалеско, по-своему, подымет такой гвалт и благословит его таким приветствием, что он запомнит его на всю жизнь. Нет, лучше уж он, Шолом-Меер Муравчик, сам отправится к ним, к этим женщинам, и исподволь подготовит их. Незачем, конечно, рассказывать им, что человек из-за них мучается раскаянием. Женщины не любят мягкотелых мужчин, готовых по всякому поводу нюни разводить, лить потоки жалостливых слез, распускать разные антимонии, философию с капустой, петрушку с мылом. Фи, женщина любит, чтобы мужчина был мужчиной… Он, Муравчик, в этих делах, можно сказать, собаку съел. У него нет столько волос на голове, сколько женщин он перевидал на своем веку. Дай ему боже столько счастья и удач!»