Согласно надписи, молитвослов я получил на день св. Иштвана в 1959 году. На титуле вписано было мое полное имя, как и дядюшки Марцела. Между двумя надписями прошло двадцать семь лет, но почерк бабушки нимало не изменился, оставшись таким же энергичным и четким. Единственное различие было в «у», последней букве, отличающей в Венгрии фамилии благородного происхождения. Верхний, молодой вариант был выписан более лихо, задорно; не сказать, что в нем было что-то надменное или хотя бы самоуверенное, но видно, что руку ничто не сдерживало. Чернила серого цвета также придают почерку торжественность: длинная линия «ипсилона» падает вниз по дуге, слегка отклоняется вправо, потом возвращается чуть ли не до нижнего конца «h» — ах, эти старые добрые перья, как точно передавали они темперамент писавшего! — у разворота же линия утолщается и темнеет, после чего устремляется ввысь, к небесам, чтобы начать первую букву имени — «М». Мой собственный «ипсилон», конец фамилии, почему-то не решался так смело соединиться с первой буквой моего имени, а заканчивался как-то нелепо, топчась на месте, как излишество, как черточки, которыми мы иногда подчеркиваем что-нибудь в тексте (мол, обратить внимание!).
Мне нравилось гулять с этой книгой, читать ее. В таких случаях я словно бы видел себя со стороны, и тот, кого я наблюдал, мне нравился, я любил его. Веселый и чистый мальчик, к тому же красивый и умный (черные контуры книги только подчеркивают красоту), который пускай не священник, но живет все же свято, как бы невольный слуга Господень. По-латыни я больше всего любил повторять Confiteor[98]… et vos fratres orare pro me ad Dominum Deum nostrum[99]. По-венгерски же снова и снова вспоминал о предательстве Петра: dico tibi, Petre (это еще латынь): говорю тебе, Петр, прежде нежели пропоет петух, отречешься трижды от Меня. Мне нравилась эта часть, а также ее продолжение, что именно так и произошло и петух прокричал именно тогда.
Cantavit Gallus.
79
Папочка был чуть подвыпивши, но только чуть-чуть, в том состоянии, когда он — лучший отец на свете, когда глаза его еще не мутны, а сияют, блестят, и когда он глядит на тебя, ты видишь в них мир, светлый, широкий, радужный, и жить было бы хорошо, если бы эту ширь не затеняло ничто… а затеняла ее наша мать, это она отбрасывала тень на весь этот блеск, на всю, выражаясь немного утрированно, радость бытия — сомы грамм и нету драм? — когда с нетерпеливой обеспокоенностью подгоняла нас скорей отправляться к замку Гестеша.
— Ну погодите еще минутку, графиня! — Мать слова священника игнорировала, отец же кивнул, хорошо, мол, против насилия не попрешь, и он готов принести себя в жертву, приняв еще некоторое количество этого не отменного, но, во всяком случае, достаточно качественного муската.
— Да и молодежи налейте, отец, нашему будущему, — сказал он священнику, словно тот был официантом.
— Мати, пожалуйста, не делайте этого. Я прошу вас. Оставьте в покое хотя бы детей!
Мать говорила сквозь зубы. Мольбы и требования она выражала одними словами. Брат и сестренка, наученные опытом, тут же выкатились из дома, я остался, мне интересно было, чем это кончится, да и вина хотелось попробовать. Ведь католикам по пятницам можно; например, к рыбе — белое!
— Ну капельку, ваше сиятельство!
— Ни капельки! И я — не сиятельство! — вскочила мать и направилась к выходу. Отец опустил голову. На щеках его дрогнули мускулы. У него это было признаком ярости. У отца желваки, предупреждали мы в таких случаях друг друга о возможной опасности. Но кого можно было предупредить сейчас? Мамочку? Которая именно в этот момент удалялась со сцены?
— Вы останетесь здесь, — произнес отец, не повышая голоса. Мне стало страшно. Пастор тем временем разливал вино, в том числе наливал и мне.
— Хорошо, дорогой, я останусь, — резко повернулась мать, словно была на сцене или в многолюдном обществе, — и не откажусь отведать муската, ваше преосвященство.
Святой отец суетится, Папочка ухмыляется, в то время как я настолько не понимаю, что происходит, что едва не падаю в обморок. Налитое мне вино я выпил залпом. Они засмеялись, вот она, молодежь, и проч. Свою мать я видел пьющей вино только дважды. Одним из случаев был как раз этот. Если бы она пила чаще, мой отец гораздо реже оставался бы в одиночестве.
— Ну что, вставай, проклятьем заклейменный? — вдруг произнес отец так ласково и с такой обаятельной улыбкой, как будто это вовсе не он пару минут назад так холодно, зло, властно и безапелляционно сказал моей матери: «Вы останетесь здесь!» Я не мог понять, как ему удается так запросто менять одни эмоции на другие.
Пастор стоял в дверях и, как какая-нибудь домохозяйка, махал нам на прощание.
80
— Бушует мрачный мир людской… — наш отец делает вопросительную паузу.
— Иринии давно им правят! — испуганно подхватываем мы, опасаясь разгневать его.
— Балбесы! Эринии, а не Иринии! — Но он и не думает гневаться. Наш отец, кроме того что знал все, знал еще наизусть всего Бержени. Мы тоже любили Даниэла Бержени больше всех остальных поэтов, потому что видели, только он может развеселить отца, и потому представляли, что и сам Бержени был веселым малым, легким гением вроде Моцарта. Позднее, когда в школе нам рассказывали о мрачном меланхоличном поэте, мы считали это коммунистическим заговором против Бержени, хотя в это время Папочка уже почти никогда его не цитировал.
Экскурсия «в горы» воодушевила и Мамочку. Можно сказать, наша мать была влюблена в горы. Наверное, она с удовольствием жила бы в Словении или в Швейцарии. В Норвегии. Или в Карпатах. В горах обитают боги и красота. И она горы знала, знала по именам, как людей. Когда мы играли в города и страны, то равных ей не было. Иное дело, что мы не всегда принимали ее слишком экзотические идеи. К примеру, гора Ретезат. Об этом мы даже не спорили, а просто подняли ее на смех. Какой еще в зад Ретезат? Да разве бывают такие названия!
— Не пытайтесь дурить нас, Мамочка, мы не маленькие уже!
Она обиделась, неожиданно и по-настоящему. Ей было грустно, казалось, что дети ее предали прошлое, Карпаты, Трансильванию, всю старую Венгрию. (В нашей семье никогда не говорили о Великой Венгрии. Она и сейчас велика, утверждал наш отец.) Но мать точно уловила, что знаменитый горный массив в Южных Карпатах столь же далек для нас, как Большая Медведица, далекое, сказочно звучащее слово, которое позднее мы отыскали на карте, что означало, что за словом все же что-то скрывалось, однако признать Большую Медведицу горой мы все равно отказались уже хотя бы по той причине, что не хотели еще больше обидеть Мамочку этой жалкой подачкой.
— А может, заменим ее на Баконь, мама? Ведь это реальные горы, так что мы согласимся.
— Но, дети мои, это же не на букву «р».
— И правда! — изумленно переглянулись мы. — Это не годится. — И засмеялись: — Кто следующий? Не будем тянуть время. А вы, мадам, к сожалению, проиграли!
Наша мать (не говоря уже об отце) была типичной уроженкой Задунайского края — даже в речи ее были характерные только для этих мест, почти повсеместно исчезнувшие закрытые «э»; под словом «гора» она понимала совсем не то, что понимают под ним трансильванцы. В Венгрии, а я имею в виду совершенно конкретную Венгрию, горой называют практически все, что не яма. И едва дорога, ведущая к крепости, начала чуть-чуть подниматься, Мамочку охватил восторг от видимого вокруг. Несмотря на любовь к горам, она думала прежде всего не о них, но о нас, как всегда, о нас. Наш отец обращал на нас внимание, только когда к этому были веские основания. И это внимание мы ценили, были неравнодушны к отцу, нам хотелось его покорить. С Мамочкой было совсем иначе, мы почти не замечали ее, зная, что она и так полностью принадлежала нам.
Однако уже сам подъем, сама возможность горы взволновали ее.
О, взгляните, сказала она взволнованно.
— На горную цепь! — подхватили мы.
— …на гряду холмов там, вдали, ее серые очертания словно сошли с картины.
Эти «о», эти «словно»; и, само собой разумеется, каждая гора «там, вдали» тоже имеет имя и на каждую тоже взбираются люди. Об этом она говорила с чувством удовлетворения. Наш отец слушал ее с самодовольной улыбкой.
— Эти горы стоило сотворить хотя бы ради тебя, — рассмеялся он.
Наша мать умела разглядеть красоту в искусстве, в природе, затем, комбинируя это с человеком, предъявляла как доказательство существования Бога. Красота уже сама по себе — аргумент в пользу существования Создателя. Ее вера в Бога отличалась от бабушкиной, но разница была не в силе, не в прочности, а скорее в наивности ее веры. Бабушка, пожалуй, даже не поняла бы само выражение «доказательство существования Бога», не поняла бы дилемму: есть ли Бог или нет, это было бы все равно, как если бы мы вдруг заспорили о существовании Дуная или (конкретной) мозоли на пятке. Рационализм бабушки нисколько не угрожал невинности ее детской души. Deus semper maior, Бог всегда больше — то есть представить Его величие невозможно, — этот теологический тезис был ее девизом. Мамочка тоже ничего никому не хотела доказывать, она просто учила, показывала (нам), как нужно видеть Дунай, раз уж мы жили на его берегу и ежедневно дважды переправлялись с одного берега на другой.