пламя опять исходило слепыми любовными желаниями, пока я сидел у нее за роялем, а она пела последний акт моей оперы, – партия сопрано была готова. Она так чудесно пела, а я думал об этих пламенных днях, чувствуя, что их сияние уже меркнет. Гертруда между тем еще парила в вышине, я же чувствовал неотвратимое наступление других, более холодных дней. Тут она улыбнулась и наклонилась ко мне, заглядывая в ноты, но заметила в моем взгляде печаль и вопросительно взглянула на меня. Я молча встал, осторожно взял ее лицо в свои ладони, поцеловал в лоб и в губы и сел обратно. Она дала этому свершиться, тихо и почти торжественно, без удивления и протеста, а когда увидела на глазах у меня слезы, то стала гладить меня своей легкой рукой по голове и плечу.
Потом я продолжал играть, она пела, и мы не вспоминали больше этот поцелуй и этот удивительный час, но он остался для нас незабываемым, как наша последняя тайна.
Ибо прочее не могло дольше оставаться только между нами: опере требовались теперь и другие соучастники и помощники. Первым надлежало стать Муоту, это о нем я думал, когда писал партию главного героя, чья необузданность и ожесточенная страсть были сродни его пению и его натуре. Но я еще медлил. Мое произведение еще означало союз между мною и Гертрудой, оно принадлежало ей и мне, доставляло нам заботы и радость, оно было садом, о котором никто не ведал, или кораблем, на котором мы с ней вдвоем бороздили океан.
Она сама спросила об этом, когда почувствовала и увидела, что помогать мне дальше не может.
– Кто будет петь главную роль? – спросила она.
– Генрих Муот.
Она казалась удивленной.
– О, – отозвалась она, – вы это серьезно? Мне он не нравится.
– Он мой друг, фройляйн Гертруда. И эта роль ему подходит.
– Ладно.
И вот уже между нами стоял чужой.
Глава 5
Между тем я не подумал об отпуске Муота и о его страсти к путешествиям. Мой оперный замысел его обрадовал, и он посулил мне всяческую помощь, но был уже захвачен планами путешествий и смог только пообещать мне до осени проработать свою партию. Я переписал для него то, что успел закончить. Он взял ноты с собой и, по своему обыкновению, все эти месяцы не давал о себе знать.
Таким образом, мы выгадали для себя какой-то срок. Между мной и Гертрудой установилось теперь доброе товарищество. Я думаю, с того момента у рояля она прекрасно знала, что творится у меня в душе, но никогда не заговаривала об этом и ни на йоту не изменила своего обращения со мной. Она любила не только мою музыку, я и сам был ей по душе, и она чувствовала, что между нами есть гармония, что каждый из нас интуитивно постигает и одобряет сущность другого. Так шла она рядом со мной, в согласии и дружбе, но без страсти. Временами мне бывало этого достаточно, и я проводил подле нее тихие, благодарные дни. Но страсть то и дело вспыхивала вновь, и тогда все ее любезности казались мне милостыней, и я мучительно ощущал, что потрясавшие меня бури любви и желания ей чужды и неприятны. Часто я намеренно себя обманывал и пытался себе внушить, что она просто такая по натуре – ровная и весело спокойная. Но чувство подсказывало мне, что это неправда, я достаточно хорошо знал Гертруду, чтобы понимать – любовь неизбежно принесет бурю и опасности ей тоже. Я часто размышлял об этом и думаю, что, если бы я тогда атаковал и добивался ее и изо всех сил тянул к себе, она последовала бы за мной и навсегда стала бы моей спутницей. А так я не доверял ее веселому настроению, а нежность и чуткое расположение ко мне относил на счет обидного сострадания. Я не мог отделаться от мысли, что, будь на моем месте здоровый, красивый мужчина и питай она такое же расположение к нему, как ко мне, ей бы не удержаться так долго в этом состоянии спокойной дружбы. У меня опять нередко случались часы, когда я готов был отдать мою музыку и все, что жило во мне, за здоровую ногу и легкий нрав. В то время я опять сблизился с Тайзером. Он был необходим мне для работы и потому стал следующим, кто узнал мою тайну и познакомился с текстом и планом моей оперы. Человек осмотрительный, он взял ее с собой, чтобы изучить дома. А потом пришел ко мне, и его детское лицо с белокурой бородой раскраснелось от удовольствия и любви к музыке.
– Это будет вещь, ваша опера! – взволнованно воскликнул он. – Увертюру к ней я уже чувствую в пальцах! А теперь мы с вами пойдем и выпьем добрую кружку, старина, и, не будь это нескромностью с моей стороны, я сказал бы – выпьем на брудершафт. Но навязывать вам это я не стану.
Я с охотой принял его предложение, и мы провели веселый вечер. Тайзер впервые привел меня к себе на квартиру. Недавно он перевез сюда сестру, оставшуюся в одиночестве после смерти матери, и не мог нахвалиться тем, как уютно ему теперь живется при налаженном хозяйстве после долгих лет холостяцкого житья. Сестра его была скромной, веселой, простодушной девушкой с такими же светлыми, детскими, радостно-добрыми глазами, как у брата; звали ее Бригиттой. Она принесла нам пирог и светло-зеленое австрийское вино, в придачу – ящичек с длинными виргинскими сигарами. Первый бокал мы выпили за ее здоровье, второй – на брудершафт, и пока мы ели пирог, пили вино и курили, добряк Тайзер, охваченный искренней радостью, то и дело прохаживался по комнатке и садился то за фортепиано, то с гитарой на канапе, то со скрипкой на угол стола, играл что-нибудь красивое, что приходило ему в голову, пел, весело блестя глазами, и все это в мою честь и в честь моей оперы. Оказалось, что сестра – одной с ним породы и не меньше брата предана Моцарту. Арии из «Волшебной флейты» и отрывки из «Дон Жуана» искрились в их маленькой квартире, прерываемые разговором и звоном бокалов, безупречно чисто и точно сопровождаемые скрипкой, фортепиано, гитарой или только свистом Тайзера.
На время короткого летнего сезона я еще должен был исполнять обязанности скрипача оркестра, но с осени просил меня уволить, так как потом собирался всецело посвятить себя работе над оперой. Капельмейстер, которого злил